Шестое. Открытие у африканских охотников и собирателей хадза случайных перемещений по принципу «блуждания Леви» как поисковой стратегии может служить дополнительным подкреплением теории инстинктивного труда в начале человеческой истории. Также результаты исследований доместикации растений позволяют утверждать, что этот процесс не был сознательным актом, и таким образом также может служить косвенным свидетельством в пользу теории инстинктивного труда. Анализ текстов Ригведы позволяет выделить в них предмет и средства труда, но самого труда как целенаправленной деятельности в них нет, как нет и сознания человеком самого себя в качестве трудящегося. Таким образом, процесс труда (по Марксу) у ариев Ригведы еще не сложился. Другим косвенным подтверждением теории инстинктивного труда могут послужить результаты исследований детской речи и психики группой Пиаже, которые показывают, что дети до 7–8 лет мало используют информативную функцию речи для регулирования своих коллективных действий. В целом наивно полагать, что первобытные люди, условия развития которых коренным образом отличались от наших, могли обладать психикой аналогичной нашей. Труд в начале человеческой истории мог быть только чем-то противоположным в своей основе труду как целесообразной деятельности. Это не был уже животный инстинктивный труд, поскольку он подчинялся суггестивной прескрипции общности, но это все еще был «животнообразный» (используя выражение Маркса) инстинктивный труд, поскольку процесс труда не находил своего отражения в сознании трудящегося человека. При этом инстинктивный труд не совсем чужд «классическому» труду «Капитала», и следы первого можно отыскать во втором: так, стоимость (в отличие от потребительной стоимости) по Марксу создается «расходованием человеческой рабочей силы в физиологическом смысле», т. е. именно неосознанным, «животнообразным» трудом.
Седьмое. Отношение «мы» («люди») из отклонения отношения «они», а равно и знаковая функция человеческого поведения из компенсаторной, могли возникнуть только как отрицание, причем такое отрицание, которое сняло саму необходимость с одной стороны – в отклонении отношения «они», а с другой – в компенсаторной функции поведения.
На примере возможного поведения неоантропов, использующих красную охру с компенсаторной целью (Эскиз 1. «Красная охра»), мы показали, как простая случайная встреча двух одинаково выкрашенных охрой неоантропов могла изменить модальность их отношений, а вместе с ней и функцию окрашивания – с компенсаторной на ритуальную. В представленной модели ритуал – первая форма социального поведения. Аналогичное изменение модальности отношений и смену компенсаторной функции поведения на ритуальную мы показали на примере совместного опьянения неоантропов (Эскиз 2. «Опьянение»). Наличие двух независимых эквивалентных примеров позволило нам констатировать появление знаковой функции.
«Оживление» наскального изображения в танце или пантомиме является его отрицанием и одновременно – переходом от компенсаторной аутостимуляции к ритуалу (знаковой, суггестивной функции). Ключевую роль в этом переходе играет зритель. При том что граница между зрителем и актером стерта и каждый зритель является в то же время актером, именно наличие зрителей ритуального действия продуцирует суггестию – «внушает» поведение актеру (см. Эскиз 3. «Зрители»). На примере реконструкции «Зрители» мы вывели ряд общих закономерностей:
1) ритуал изначально сугубо утилитарен: это снятие эффекта первобытного невроза, во-первых, и навязывание особи социального поведения, во-вторых;
2) успех ритуального действия обеспечивается всеобщим охватом, индивидуальное участие в ритуале осуществляется не ради него самого, а ради всеобщего участия;
3) то, что для каждого неоантропа индивидуально может служить необходимой контринтердиктивной аутостимуляцией, внутри группы, т. е. приобретая характер коллективного всеобщего отношения, имеет тенденцию становиться суггестивной практикой – ритуалом.
Еще один общий для всех примеров реконструкции вывод: прежде чем начать оперировать знаками, иметь возможность мнить ситуацию и на этом основании приобрести способность к рефлексии, человек должен был «удвоиться» сам – стать дипластией, знаком, одновременно исполняющим ритуал актером и его зрителем. Но еще прежде он был лишь одним из элементов знака, поскольку элементы дипластии в ритуале разделены между имевшим место в реальности знаковым событием и отзывающимися на это событие участниками ритуала. Объединяясь в совместном действии, участники подчиняли всеобщую реальность и складывали элементы в знак.
Вероятно, что первой потребовавшей ритуализации ситуацией было провоцируемое интердиктивным воздействием палеоантропа убийство неоантропом неоантропа с последующей утилизацией трупа палеоантропом. Ради избавления от навязчивого эйдетического образа этого действия неоантропы могли начать убивать наяву, превратив убийство представителя своего вида в суггестивную практику (см. Эскиз 4. «Жертвоприношение»). Первыми кандидатами на роль жертвы в популяции неоантропов были детеныши, молодняк. Приносимые в жертву, они могли изначально ассоциироваться с палеоантропами, отношение общности («мы») на них не успевало распространиться. Еще менее оно могло распространяться на уже умерших неоантропов.
Переход людей к каннибализму, произошедший, по всей видимости, вместе с перенесением отношений дивергенции внутрь своей популяции, был по-своему революционен, так как знаменовал переворот в отношениях «мы» и «они»: переход от отношения «мы» – это те, кто не «они», к отношению «они» – это те, кто не «мы», и тем самым – к более зрелой, устойчивой форме суггестии. Значительное сужение пространственных границ отношения общности «мы» при этом компенсировалось уничтожением для нее всяких границ во времени: с этого момента она стала распространяться на предков, а стало быть и на потомков. Появилась предпосылка для развития культа предков и в перспективе – религии, а также сознательной (а не только имитативной, как прежде) передачи опыта из поколения в поколение, прежде всего – мифологии. Другими словами, появилась возможность социального опыта. Общество стало жить не только в пространстве, но и во времени, а значит и у индивидуума появилось ощущение времени.
Всякие утверждения о якобы наличии речи в палеолите уже у троглодитид разбиваются о бесспорный факт (отражаемый на эндокранах черепов) отсутствия у них верхних префронтальных отделов коры головного мозга, благодаря которым у человека осуществляется подчинение моторной деятельности речевой прескрипции. Зачем нужно речевое общение, если оно не предполагает своего продолжения в сфере деятельности? В то же время развитие у троглодитид звукового и связанного с ним нейрофизиологического аппарата можно объяснить их использованием для имитативно-интердиктивной коммуникации с другими животными видами – подражания их звуковым сигналам. Эти звуковые сигналы оставались сигналами первой сигнальной системы, еще не имели такой речевой характеристики, как интонация, и не выражали эмоций.
Связь эмоциональной функции речи с интонацией вообще и тесная связь с эмоциями интонации побудительных высказываний в частности, а также признание лингвистикой универсальных черт интонации, как и наличие универсальных черт эмоций, позволяют в совокупности предполагать, что именно интонация представляет собой древнейшую речевую характеристику, а интонированный звук как часть ритуального действия – древнейший собственно речевой знак. Не только мысль, но и эмоция совершается в слове: появление интонированного звука одновременно было появлением эмоции.