Я не желаю умереть во сне,
или в наркозе, или без сознанья.
Уйти, как провалиться в душный снег, —
без памяти, без голоса, без знака.
Не надо мне поблажки забытья,
ни снисхождения, ни облегченья.
Не скрою – я всегда страшусь мученья,
но более страшусь незнанья я.
Дай, Господи, мне мужества посметь,
дай страшную, трагическую радость, —
зови, как хочешь – карой иль наградой, —
в сознаньи полном честно встретить смерть.
Я не хочу лететь в конце пути,
словно слепец, не видящий ступеней,
смешно и жалко. Только постепенно
уверенно хочу по ним сойти.
Хочу узнать, кто производит вычет
меня из мира. Что там – тьма иль свет,
хочу следить все грани, все различья
меж тем, что было жизнь, и тем, что будет смерть.
И, может быть, в минуты расставанья,
В слабеющем дыханьи бытия —
И цель, и боль, и смысл существованья
с последним вздохом распознаю я.
Я преклоняюсь перед твоею высотой, но всем сердцем уповаю, что Господь, в которого я не верю, отказал в его просьбе прелестному ребенку, просящему о том, о чем он не имеет ни малейшего представления. Я уже много лет пытаюсь внушить себе, что ты умерла без мук – во сне, в наркозе или без сознанья, – иначе бы я не мог жить.
В моей любви к тебе есть и еще одна утешительная сторона: я никогда не видел тебя живой.
По всему бескрайнему пересохшему болоту там-сям валялись окоченевшие дохлые коровы всеми четырьмя копытами вверх, на них изливались большие фиолетовые кляксы, тут же съедавшие их, подобно кислоте. И, проснувшись, Олег первым делом подумал: а какие же, интересно, сны видел Обломов?
«Вот и про Обломова мы, оказывается, ничего не знали… И как прожила свою жизнь Галка, я тоже понятия не имею.
Теперь уж и не узнаю. Но так хочется еще раз услышать их голоса перед вечной разлукой…»
В приемной Обломова на месте давно куда-то канувшей секретарши сидела счастливая раскрасневшаяся Галка, но вместо канцелярского стола перед нею гудела пламенем чистенькая кухонная плита, на которой клубилась паром большая сверкающая кастрюля.
– Заходи, заходи, – приветливо помахала она рукой на дверь, – Володя тебя ждет. Не уходи потом, я вам сейчас отварную осетрину подам, Володе нельзя жареное. Да и тебе лучше не надо.
Склонив над своим императорским столом белоснежный парик с буклями, Обломов что-то писал гусиным пером, досадливо отмахиваясь свободной рукой. На нем был расшитый не то кафтан, не то камзол.
– Подожди, я сейчас, – Обломов, не поднимая головы, безошибочно указал на стул. – Прочитать тебе, что я пишу? По памяти. «Англия, ломящаяся от тучности и избытка сил, выступает из берега, переплывает за океаны и создает новые миры. Ей удивляются, и она заслуживает это удивление. Но так ли смотрят на подвиги колонизации Сибири, на ее почти бескровное завоевание? Горсть казаков и несколько сот бездомных мужиков перешли на свой страх океаны льда и снега, и везде, где оседали усталые кучки в мерзлых степях, забытых природой, закипала жизнь, поля покрывались нивами и стадами, и это от Перми до Тихого океана». Ты понял? У нас тоже был свой фронтир, а мы его позабыли.
Он снова сердито от чего-то отмахнулся
– Как же вы пишете? – робко спросил Олег, пристроившись на краешке стула. – Вы же ничего не видите.
– Если бы я видел, я бы не в Ломоносовы пошел, а в Ермаки. Осваивал бы Сибирь, Заполярье, Аляску… Да только от всего Заполярья мне достались одни комары, вертолеты, как их там называют. Да еще царская кольчуга.
Обломов свободной рукой выдвинул ящик стола и извлек за шиворот тяжелую сверкающую кольчугу. Он с усилием встряхнул ее, и она ответила шелестящим звоном. Олег хотел попросить подержать в руках такое редкостное изделие, но тут без стука вошла сияющая Галка с сияющей кастрюлей…
Но почему так по-особенному паршиво на душе? Ага, Галку обидел. Чем хорошо было у нее просыпаться – она одним своим счастливым видом разгоняла его тоску. И уже запах кофе слышался бы с кухни – не дорог запах, дорога забота. Ведь она всегда была добрая, верная, щедрая, она и теперь такая, когда не обижена на весь мужской род.
«Но чем-то же мужской род и провинился? Ведь самое лучшее, что есть в России – это гении и женщины, а две лучшие женщины, которых я знал, – одна воскрешает мертвых, другая расчесывает обиды. И мы тут что, совсем ни при чем?
Господи, наконец-то я понял, в чем наша вина перед женщинами: МЫ ДОПУСТИЛИ ИХ РАВЕНСТВО С НАМИ!
Мы должны были защищать их от жестокости, грязи и подлости мира, а мы позволили им погрузиться в его кровь и гной, – и это хуже, чем предательство, это тупость. Это как жарить соловьев, как скрипкой вычерпывать выгребную яму, как…
Они сами этого хотели? Но какой же взрослый порядочный человек выполняет требования ребенка, который просит о том, о чем не имеет ни малейшего представления?
Глупости такого вселенского масштаба исправить уже невозможно, это непоправимые дела мачехи-Истории, но и моего здесь капля яду есть».
Не вставая с постели, он дотянулся до телефона. Он знал, что для Галки, как и для всех женщин, интонация важнее слов, но и слова у него были не пустые, он по себе знал, что расчесывать раны, лелеять месть очень приятное занятие, но простить и забыть – это исцеление. Так что нужно, не пускаясь в разборки, кто в чем прав и в чем неправ, просто сказать: «Галочка, прости меня, дурака. Я вовсе не мужик, а идиот. Будь я настоящий мужик, я бы никогда не стал сердиться на обманутое жизнью чудесное создание, а выполнял бы все его детские капризы и улыбался каждой его улыбке».
Да нет, это слишком вычурно: она расцветет, чуть лишь просто услышит нежность в его голосе, а нежности в его душе давненько столько не собиралось.
– Галочка, привет!
Молчание. И незнакомый, но очень строгий женский голос:
– Здравствуйте, вы Олег?
– Да, а с кем, простите…
– Я ее подруга. Она мне много про вас рассказывала. Галя вчера вечером перерезала себе вены.
………………………………………………………………….
– Але, вы меня слушаете?
– Да, да.
– Но я как почувствовала, часов уже около двенадцати ей вдруг позвонила – как будто что-то толкнуло, я ей никогда так поздно не звонила. И по голосу сразу все поняла…