На то фото, где ты улыбаешься «с лукавинкой», мне смотреть слишком больно, я выбрал фотографию, где твои четко очерченные крупные губы едва заметно улыбаются самыми краешками (хотя, возможно, у них просто такой рисунок), но глаза смотрят серьезно и пытливо сквозь большие роговые очки, в которых ты похожа на ученую кочевницу, может быть, даже индианку. А почему бы и нет? Ведь это ты мне открыла Америку. Не ту Америку, которая локомотив цивилизации, рассадник пошлости, заповедник творчества, эксплуататор чужих талантов, кормилец нобелеатов, международный жандарм, оплот свободы, всемирный хищник и кровосос, всемирный защитник слабых и обездоленных, светлое будущее всего человечества, цивилизационный тупик, грязная клоака, вершина мира, болото бесправия, светоч законности, царство тружеников, пиршество паразитов и все прочее, во что ее превращает страх перед ней и преклонение перед нею. А то глубочайшее захолустье, где слова «бережливый» и «почтенный» произносились с бо`льшим пиететом, чем имя Господне. И если кто-то наживал состояние не вполне респектабельными средствами, то люди мудро опускали взор перед величием творца, неисповедимым образом сделавшего неправедность орудием каких-то своих тайных целей. Ибо они твердо знали, что живут в лучшем из миров и что все предыдущая история человечества была лишь подготовительной стадией к их совершенству.
Для того чтобы этот форд мог стоять перед галантерейным магазином, Ганнибал пробивался через Альпы, а Шекспир сочинял «Ромео и Джульетту». То, что бакалейщик Оле Йенсон говорит банкиру Эзре Стоубоди, должно быть законом для Лондона, Праги и Санкт-Петербурга. То, чего Эзра Стоубоди не знает и не одобряет, – это глупость, которую ни к чему знать и над которой не подобает размышлять даже доли мгновения. Местная железнодорожная станция – это высшее достижение мировой архитектуры. Годичный оборот Сэма Кларка, торговца скобяным товаром, – предмет восхищения и зависти всех четырех округов, составляющих Благословенный край. А что где-то в загнивающей Европе якобы имеются какие-то там Ротшильды – так вы еще жизнь на Марсе вспомните!
В единственном колледже – оплоте здоровой религиозности бесстрашно борются с новомодными ересями Вольтера, Дарвина и Бальзака.
Во всем городе нет ни одного здания, кроме ионического банка, которое бы претендовало на что-либо иное, кроме удобства и респектабельности, да и у банка его одноэтажный портик выражает вовсе не суетную красоту, но исключительно солидность, древность фирмы, восходящей – не к Парфенону, о котором здесь никто не слыхивал, а к нью-йоркской фондовой бирже. Европа же застроена сплошным старым хламом, какого ни один американский город не потерпел бы у себя и минуты! Представьте, там нет даже ни одного небоскреба!
Зато какие скопища тунеядцев – графов, герцогов, баронов и баронетов, а кое-где так даже и королей! А у нас каждый человек король! Кто не работает, тот не есть гражданин великой страны! У них праздность, растленность, порабощение и затхлость, а у нас бодрость, свобода, предприимчивость и мораль! Недаром нашими предками были пуритане! Мы и держимся за пуританство хотя бы из желания иметь красивую родословную, не хуже, чем у этих чертовых европейских паразитов, именующих себя аристократами – наш аристократизм труда и веры куда почтеннее! Даже наши ковбои с их кольтами и загулами в глубине души истинные пуритане, как и прочие простые американские парни!
Но это все, так сказать, для души, для внутреннего пользования. А о чем мы готовы трубить во всеуслышание, так это о нашем передовом строе – о Демократии с самой большой буквы! Именно мы прокладываем человечеству, увязшему в феодальных предрассудках, путь в будущее, в котором каждому человеку будет воздаваться по его усилиям и талантам.
Это и было главным источником счастья простого американца – уверенность, что он живет в самой передовой стране мира, которой все прочие лишь мечтают уподобиться.
Это тебе ничего не напоминает?
При этом, как и мы все в советском Эдеме, в глубине души он был точно так же убежден, что все изысканное и модное может приходить лишь из той самой отсталой и растленной Европы. Все же тутошнее в сравнении с европейской утонченностью считалось ординарным и второсортным. Даже Кордильеры и Миссисипи считались чем-то простоватым и невзрачным в сравнении с Альпами и Сеной или Темзой. А уж любой американский городишка из двух баров и одной кузницы стремился назвать себя Парижем, Берлином, Амстердамом и Сент-Питерсбергом или, по крайней мере, Нью-Лондоном. Любой подбитый ветерком французик из Бордо свысока похлопывал по плечу практичных якобы американцев и брезгливо морщил нос на все, что ему попадалось на глаза, зато американцы лезли из кожи вон, чтобы не уронить себя в глазах французского метрдотеля либо первого попавшегося англичанина, если только тот смотрелся джентльменом, каковые грезились в провинциальной дыре величиною в континент. А уж перед английским лордом, французским графом, австрийским бароном или русским князем вплоть до турецкого паши американский поборник Демократии всегда приходил в истинный экстаз от малейшей их любезности. Стоило американцу прослышать, что где-то повар-француз готовит истинно французские блюда, а английский портной шьет истинно английские штаны, как им овладевал священный трепет: «Бог ты мой! Париж! Лондон! Рим! Санкт-Петербург! Вена!..» Сколько американских состояний перекочевало к европейским банкирам в качестве благоговейной дани какому-нибудь титулу! Сколько миллионов брошено на ветер американскими снобами в тщетном стремлении перенять европейский лоск и европейскую изысканность! И добро бы, если бы это «низкопоклонство» относилось лишь к автомобилям или штанам иностранных марок, но эта зараза распространялось и на искусство. Американский художник мог вывезти славу лишь из каких-то парижских мастерских, а погрузиться в романтику европейских артистических кварталов – за это было не жалко отдать и жизнь!
Но даже и это было бы еще с полгоря, если бы публика всего только не верила, что американская жизнь способна порождать настоящих художников, – в тысячу раз хуже была ее уверенность, что в американской жизни невозможно отыскать красоту.
А поскольку ни один человек и ни один народ не может обойтись без красоты, то неизбежно рано или поздно должно было произойти разделение на почвенников и западников, то бишь восточников, убежденных, что вся культура идет с востока – из феодально-передовой Европы, а демократически-отсталой Америке следует лишь смиренно учиться и много о себе не воображать. И можно только удивляться, что бунт начался так поздно.
Мы живем на задворках – так и будем писать задворки, возгласили бунтари: туда, туда, смиренней, ниже, наш герой был, есть и будет прекрасен – это правда, а правды нет там, где чисто и светло! Бунт против ханжеской Академии, уволившей знаменитого художника за работу с обнаженными натурщиками, окончательно сблизил этих американских парней с русскими передвижниками, но в отличие от русских собратьев они искали в низах не трогательной забитости, а подлинности. Пусть грязь и жестокость, зато правда! Мы не лощеные европейцы, чтобы гнаться за наружным лоском, нам подавай корявую правду! И мы вглядываемся в изнанку жизни не для того, чтобы скорбеть или ненавидеть, а для того, чтобы принимать – и, да, мы достаточно для этого сильны! – воспевать! Нам ли смиренно просить: помоги мне, молить о гимне, об оратории? Мы сами творцы в горящем гимне – шуме фабрики и лаборатории.