А завтра, внушал мне отец, главной будет электроника. Он отчасти оказался прав, но кого в пацанские годы волнует завтра! Я насобачился переделывать советские приемники, чтоб на них можно было слушать джазовые передачи, голос моей тайной союзницы – Америки…
Я на этом даже и зарабатывать начал, но ради своих заокеанских друзей я бы и даром был готов потрудиться. И в девяностых, когда мы начали какими-то секретами с американцами частично обмениваться, я о некоторых своих хитростях с удовольствием рассказал нашим, как теперь выражаются, американским партнерам. И они похвалили за одно, за другое: вы, дескать, русские, это хорошо придумали. С тем оттенком, что, мол, надо же, дикари-дикари, а сумели нашу американскую таблицу умножения освоить – ведь все же на свете, оказывается, не русские, а американцы изобрели. Я им говорю: я не русский, я казах. А они спрашивают: а это кто? Я говорю: это вроде индейцев. У вас в Ю Эс Эй индейцы, а у нас в Ю Эс Эс Ар казахи. Они сразу делают грустные лица: йес, йес, индейцы – это биг трэджиди. За грустные лица, конечно, спасибо, у русских по нашему поводу я никогда грустных лиц не видел, чуть что: мы сами не меньше пострадали. Они не видят разницы – самим пострадать от своей дури или пострадать от чужой. Быть, как говорится, субъектами истории или терпилами. Кстати сказать, когда мне хотели сделать комплимент, всегда говорили, что я похож на индейца, на араба, но никогда – на казаха. Мне и самому каким-то образом внушили, что чем меньше казашка походит на казашку, тем лучше. Да и наши степи, наши лошади, наши чабаны – это какой-то отстой – то ли дело прерии, мустанги, ковбои… Хотя все ковбои в наших зимних буранах в первый же день повымерзали бы. Я однажды среди города свой дом не мог найти.
В общем, я понял: для русских так ли, сяк ли, но мы существуем, а для американцев нас и вовсе нет. Да и если вспомнить, как славный американский парень Джек Лондон воспевает кулак белого человека… Кого он месит, этот кулак? Нашего брата косоглазого.
Еще одно впечатление: американцы не умнее нас, а в конечном итоге все у них лучше. Разумеется, в этом мы должны обвинять себя, но уж очень не хочется. В итоге меня покинули последние угрызения, что я Госпремию получил как бы против американцев. Обломов нашу систему называл «Возмездие мертвых», она должна была послать ответку после американского ядерного удара. Американцы называют ее «Мертвая рука». То есть наши города превращены в радиоактивный пепел, мы с вами в облачка плазмы… кстати, мы этого даже не заметим, испаримся быстрее, чем нервные импульсы добегут до мозга. И тут начнут оживать подземные ракеты с ядерными боеголовками. Сами собой разъезжаются крышки, сами собой ударяют огненные струи из сопел… И ракеты уносятся туда, куда им приказали исчезнувшие хозяева. И превращают в облачка плазмы их убийц.
Звучит все это страшновато, но, как было справедливо замечено, людей от взаимного истребления удерживает только страх. Ни у кого не должно оставаться шансов спастись в одностороннем порядке – только так у мира есть шансы спастись. Сева запустил очень оптимистическую теорию, что все зло от властолюбцев и разрушителей. А я подозреваю, что и самые средние люди готовы на убийство, если это им ничем не угрожает: нэт человека – нэт проблемы, а нэт целой страны, так и еще спокойнее.
Сами понимаете, ракеты как-то должны узнать, что их хозяев больше нэт, что пора наносить ответный удар без них. Значит, от хозяев должны прекратиться круглосуточные подтверждения: мы живы, мы живы, мы живы… Должен резко взлететь уровень радиации, температура, должна страшно дрогнуть земля – об этом ракеты тоже должны узнать. А супостат, как выражался Обломов, естественно, все наши сигналы будет изо всех сил подавлять. Но мы как-то все равно должны их расслышать сквозь его глушилки – примерно как в вокзальном шуме выделить нужный голос.
Если видеть в нем только один из шумов, отделить его от фона невозможно. Но если он выпевает какую-то мелодию или, скажем, читает вслух «Евгения Онегина», то нам удается его расслышать: мы следим не только за звуками, но и за интонацией, за смыслом. Я и придумал аналоги мелодии и смысла в терминах радиоволн – как их порождать и вылавливать.
Я и сейчас в этих делах разбираюсь лучше всех, но теперь везде стали пихать цифрятину, а она убивает выдумку. Проблему Легара этим добили – и убили. И я от нынешнего фронтира отошел – какой интерес покорять горы на вертолете. Я бы мог эту бодягу освоить, но противно, все равно что идти на службу к убийце своих детей. Меня и перевели в советники – делать внушительный вид. Вроде получается, тем более что и седина стала помогать.
Короче, доживать на обочине истории можно было бы вполне сносно. Скучно, но сносно. И тут меня пригласили в родной город, где я не был с конца восьмидесятых. Там же было, как всегда и везде: умники бузят, прислуга рвется на место хозяев – ватники и мамбеты расплачиваются. Я родителей сразу оттуда вывез и больше там не бывал. И вдруг получаю торжественное письмо: меня как знатного земляка приглашают выступить перед студентами. Все оплачивают – почему не слетать?
Наша родная советская власть любой романтический город старалась превратить в Лениносранск, а нынешняя знать подражает американскому захолустью. Всю красоту и поэзию вбивает в землю гибридами сундука и аквариума. И я разинул рот, узрев, что в нашей заречной степи, куда не забредал и кочевник, бесстрашный пасынок природы, громады стройные теснятся. Мы – я имею в виду сегодняшнюю Россию – возвели в идеал предельную заурядность. А там не было ни одного здания или небоскреба, в которых бы архитектор не стремился к какой-то неординарности. Конечно, мотив идеализированной юрты сквозил то там, то сям, но до пошлости было пока еще далеко. И полузабытые казахские орнаменты тоже проступали то тут, то там, но пока что штампом тоже еще не сделались.
И громады не теснились, это я зря сболтнул. Вот уж где был размах так размах – улицы как площади, площади как даже и не знаю что. Вот уж что было сотворено не корысти ради, а чтобы все разинули рты. Я, по крайней мере, разинул. Я же помнил свой Лениносранск. Но там и советскую часть как-то приподняли – каменная отделка, небанальные современные вкрапления… Пришлось специально просить водителя, чтобы показал мне трущобы, где жил кое-кто из моих детских дружков. Кое-что я бы сберег для музея – ободранные развалюхи, бегает парочка собак, непросыхающая лужа среди жары…
Постоял со слезами на глазах, да еще и водитель харкнул по-мамбетовски, как в старое доброе время, – я его чуть не расцеловал. Но худенькая доценточка, которую приставили меня сопровождать, отозвала его в сторонку и что-то ему выговорила по-казахски. В нее я просто влюбился – в ее интеллигентную изможденность: наконец-то и мы, казахи, научились утонченности.
И в отеле – этакое трехэтажное яйцо Фаберже – все тоже было по высшему европейскому разряду, хотя за окном сияли какие-то новые эмираты. И шведский стол был не хуже шведского. Только с примесью национального колорита – айран, кумыс и баурсаки, это такие пончики из кислого теста, их у нас называли бурсаки. Я всех этих диковатых деликатесов тоже отведал со слезами на глазах. А потом еще целый день «бешбармачил» – приемы, фуршеты, ужин в саду под сенью небоскребов, в общем, Бернард Шоу в Стране Советов. Народ страдает, а я роскошествую с начальством. Да, я не видел ни чабанов, ни горняков, что в аулах делается, не представляю. Вряд ли, правда, они особенно умирают с голода, иначе бы властолюбцы об этом звонили на весь мир, они любят себя выдавать за народных заступников. Русских там тоже превратили в евреев – отодвинули от власти на технические должности, что лично для меня идеальный вариант. Тем не менее, я все-таки готов и по поводу мамбетов, и по поводу русских делать грустное лицо, как это делают наши американские партнеры – вот, пожалуйста, я скорблю. Но волновало меня совсем другое: в преподавателях, в министрах, в студентах не было НИ МАЛЕЙШЕЙ ВТОРОСОРТНОСТИ. А если ее нет в аристократии, значит, скоро не будет и в массе. И это главное: ощущение второсортности единственное, что может убить народ.