Елена Юрьевна когда-то была уверена, что он вот-вот вернется, ждала, а позже вера сменилась окаменевшей памятью, суеверной святостью комнаты… Сначала она каждую субботу делала там уборку, стирала пыль, мыла пол, меняла постельное белье, теперь же, последние годы, даже не заходит туда. Ключ держит в шкатулке, на самом дне. «Вот умру, пусть что хотят тогда, то и делают. А пока что… пока я жива… Это Колина комната».
Она стала торопливо перебирать карточки, искала одну из тех, где был сфотографирован сын. Вот – после защиты диплома, его курс на крыльце университета. Шестьдесят девятый год. Июнь. Коле двадцать три… Через месяц он уедет по распределению в Северную Якутию и пропадет… Молодой, красивый парень с юношеской бородкой. Гордость курса, умница, любимец преподавателей. И уже скоро по телефону незнакомый голос будет вымученно объяснять: «…Тайга большая, ищем… Не волнуйтесь, пожалуйста, Елена Юрьевна, найдем. Всех поставили на ноги. Вертолеты… По метру прочесываем…» Пропала геологическая экспедиция, восемь человек, словно и не было. И в их числе Коля… Ни живых не нашли, ни мертвых, поэтому и хранила Елена Юрьевна в глубине души ожидание, надежду; до сих пор теплится в ней малая искорка и погаснет лишь вместе с нею, с концом ее жизни.
Подняла глаза от фотографии, обвела взглядом комнату, просыпаясь от мыслей. Болью укололо: племянница подтягивает колготки, безобразно и откровенно задрав подол юбки.
– Что с вами, тетя Лена? – Наталья обернулась на ее сдавленный стон, опустила, оправила юбку. – Я могу не ходить, если вам нехорошо.
– Мне хорошо… Собралась – иди.
– Вы поешьте, там суп горячий. Налить?
Елена Юрьевна перевела взгляд на стеллажи, смотрела на ровно стоящие книги, но не видела их, просто ждала, когда племянница выйдет, оставит ее в покое. Дышать было трудно, в горле застрял твердый, душащий комок, обида и раздражение лишали ее рассудка… Эта девица как в наказание послана. Порхает бабочкой над разлагающимся, но живым еще телом, морщится, а улететь не может – от этого зловонного, страшного тела ей польза. Вот закопают когда, станет она здесь хозяйкой… Елена Юрьевна вспомнила, каких усилий стоило прописать племянницу, как ходили они по бесчисленным учреждениям, оформляли документы, собирали справки; на это, кажется, и ушли ее последние силы.
– Ну, я пойду? – несмело спросила Наталья.
Елена Юрьевна повернула голову, проползла по девушке цепким, жадным взглядом. «Накрасилась, – отметила с отвращением. – Зачем в таком возрасте краситься? Только себя уродуют… И юбка-то, только что трусов не видно…»
– Сказала же… Что по десять раз спрашивать? Иди, конечно.
– А вы?..
– Я так посижу.
– Вы… вы бы поели все-таки.
– Наталья! – На секунду голос стал звонким, грозно-предупреждающим, каким бывал когда-то, и после одного слова вновь сошел на задыхающийся, надсадный хрип: – Поем… когда проголодаюсь.
Девушка мотнула головой, развернулась, направилась в коридор. С содроганием и манящим интересом щупала глазами ее фигуру Елена Юрьевна. Хотелось бросить вслед что-нибудь грубое… «Ступай, убирайся вовсе! Собирай вещи и убирайся! Ничего, как-нибудь одна, лучше одна, чем так…» Но остановило вдруг появившееся яркое воспоминание – как будто сел в кресло у противоположной стены дряхлый, ссохшийся старичок-еврей, сосед из сто восемьдесят второй квартиры, а она – она вдруг снова юная девушка, моложе теперешней Натальи… Как же его звали?.. Зильберман фамилия… Витольд… Да, Витольд Маркович Зильберман. Он часто заходил к ним, подолгу сидел, попивая чай, громко причмокивая обвисшими толстыми губами. «Тяжело стареть, Леночка, – однажды сказал ни с того ни с сего. – Тя-жело-о… Этому надо учиться с молодых лет. – И, вздохнув, повторил: – Запомните, Леночка, с молодых лет».
Тогда она не поняла его слов; Зильберман казался ей реликвией, последним из могикан знакомого ей по книгам поколения, интересного, полумифического прошлого. Для нее, сейчас находящейся в таком же положении, как тогда Зильберман, он был благодушным, хотя и уставшим, больным, но удовлетворенным человеком, спокойно подходящим к финалу своей длинной, полной событий жизни. И естественно, что тогда тех слов она не заметила, и лишь сейчас они всплыли, вспыхнули и отравленным дыханием пахнули ей в сердце. «Тяжело стареть… этому надо учиться… с молодых лет», – прошептала Елена Юрьевна, провожая растворяющийся призрак старика соседа.
Пискнула, ударилась дверь о косяк, потом снова пискнула – и щелчок замка. Ушла… И с уходом Натальи словно посвежело в квартире, словно посветлела она и расширилась. Елене Юрьевне стало легче, захотелось встать, походить, подвигаться.
По одной, но достаточно быстро сложила фотографии обратно в ящик. «А почему никогда не пробовали ни мама, ни я сделать альбом? – подумалось неожиданно. – Почему карточки хранятся так, стопкой, а не в альбоме?» И представилось, как бы смотрелись они на страницах альбома, аккуратно, по хронологии расположенные. Нет, совсем не то. Когда перебираешь их, каждую чувствуешь в руках, читаешь написанные на обороте строчки пожеланий, даты, названия городов, роднее и ближе становятся они, а так, на страницах, – точно картины под стеклом… Не надо альбома, порядка, обманчивой аккуратности – там, в памяти, все упорядочено и свежо, а фотографии лишь помогают расцветить поблекшие подробности прошлого.
Болезненно кряхтнув, Елена Юрьевна поднялась с дивана, тяжело ступая отекшими, негнущимися ногами, прошла по комнате. Отодвинула край шторы, посмотрела в окно. В мутно-сырой тьме наступающей ночи сначала увидела себя, и в первый момент ужаснулась – ей показалось, что чужая злая старуха подсматривает и колдует. Перекошенное в стекле, измятое морщинами, будто глубокими шрамами, лицо, маленькие, в обрамлении складок кожи, глаза смотрят пристально и тревожно – следят. Тонкие бескровные губы подрагивают, еле заметно шевелятся, как бы стараясь что-то сказать… Некогда тугой, красивый подбородок заострился, ясно видны на нем частые толстые волоски. Жидкие седые нити на голове – остатки ее пышной когда-то гривы… Хотелось опустить штору, отвести взгляд, но она смотрела, как завороженная, изучала теперешнюю себя… Наконец взгляд прорвал отражение, уперся в стену и окна напротив, совсем рядом. Над ними клочок чернильного неба. Внизу тесный дворик – кое-как умещаются в нем пяток гаражей-ракушек, два мусоросборника; у самой стены, цепляясь худыми ветками за водосточную трубу, тянется вверх кривое и хилое деревце с ободранной, изрезанной корой. Оно очень старое, но выглядит недоразвитым, рахитным подростком; летом на нем появляется десятка два маленьких, бледных листочков…
В одном из окон четвертого этажа сидит на подоконнике девочка или девушка, а может быть, взрослая женщина, не разобрать. За ее спиной такой же рассеянный, неверный свет настольной лампы, и силуэт сидящей на подоконнике темный, не видно, куда смотрит она. Не исключено, что и сюда, на Елену Юрьевну… Еще одна!.. Еще одна наблюдает, ждет. И леденящей волной пробежали по телу мурашки ужаса… Дни, годы, жизнь. Окна, следящие, молчаливые окна. Дворик, дом, квартира. Все ждут… Она вдруг, за какую-то малую секунду, за миг увидела все прожитое и с отчетливой ясностью поняла: ничего-то действительно счастливого не было. Даже редкое, блеклое счастье неизбежно оборачивалось вскоре бедой. Каждый раз ожидалось лучшее впереди, ожидалось, а не приходило; и уже само ожидание казалось счастливым временем в те дни, когда схватывали цепкие объятия испытаний и горя. «Нет, нет, что я! – испугалась. – Нельзя так. Все было, была жизнь!..»