— Пожалуй, — согласился Николай и полез под шинель, в нагрудный карман гимнастерки, где в плоской никелированной коробочке лежал маленький шприц.
На улице стало совсем тихо. Ветер больше не выл в трубах; голодные псы, похоже, покинули свои подворотни и подались в другие места; на Шпалерную сошел покой — даже треск тончайших стеклянных шеек был хорошо различим.
— Два сантиграмма, — раздавался шепот.
— Конечно, — шептал другой голос в ответ.
— Откинь шинель, — говорил первый шепот, — иглу погнешь.
— Пустяки, — откликался второй.
— Ты с ума сошел, — шептал первый голос, — пожалей лошадь…
— Ничего, она привычная, — шептал второй…
…Николай поднял голову и огляделся. Трудно было поверить, что осенняя петроградская улица может быть так красива. За окном цветочного магазина в дубовых кадках росли три крошечные сосенки; улица круто шла вверх и становилась шире; окна верхних этажей отражали только что появившуюся в просвете туч Луну, все это было Россией и было до того прекрасно, что у Николая на глаза навернулись слезы.
— Мы защитим тебя, хрустальный мир, — прошептал он и положил ладонь на рукоять шашки.
Юрий крепко держал ремень карабина у левого плеча и не отрываясь глядел на Луну, несущуюся вдоль рваного края тучи. Когда она скрылась, он повернул вдохновенное лицо к спутнику.
— Удивительная вещь эфедрин, — сказал он.
Николай не ответил — да и что можно было ответить? Уже по-иному дышала грудь, другим казалось все вокруг, и даже отвратительная изморось теперь ласкала щеки. Тысячи мелких и крупных вопросов, совсем недавно бывших мучительными и неразрешимыми, вдруг оказались не то что решенными, но совершенно несущественными; центр тяжести жизни был совершенно в другом, и когда это другое вдруг открылось, выяснилось, что оно всегда было рядом, присутствовало в любой минуте любого дня, но было незаметным, как становится невидимой долго висящая на стене картина.
— Я жалобной рукой сжимаю свой костыль, — стал нараспев читать Юрий. — Мой друг — влюблен в луну — живет ее обманом. Вот — третий на пути…
Николай уже не слышал товарища, он думал о том, как завтра же изменит свою жизнь. Мысли были бессвязные, иногда откровенно глупые, но очень приятные. Начать обязательно надо было с того, чтобы встать в пять тридцать утра и облиться холодной водой, а дальше была такая уйма вариантов, что остановиться на чем-нибудь конкретном было крайне тяжело, и Николай стал напряженно выбирать, незаметно для себя приборматывая вслух и сжимая от возбуждения кулаки.
— …Заборы — как гроба! Повсюду преет гниль! Все, все погребено в безлюдье окаянном! — читал Юрий и рукавом шинели вытирал выступающий на лбу пот.
Некоторое время ехали молча, потом Юрий стал напевать какую-то песенку, а Николай впал в странное подобие дремы. Странное потому, что это было очень далекое от сна состояние — как после нескольких чашек крепкого кофе, но сопровождающееся подобием сновидений. Перед Николаем, накладываясь на Шпалерную, мелькали дороги его детства: гимназия и цветущие яблони за ее окном; радуга над городом; черный лед катка и стремительные конькобежцы, освещенные ярким электрическим светом; безлистные столетние липы, двумя рядами сходящиеся к старинному дому с колоннадой. Но потом стали появляться картины как будто знакомые, но на самом деле никогда не виданные, — померещился огромный белый город, увенчанный тысячами золотых церковных головок и как бы висящий внутри огромного хрустального шара, и этот город — Николай знал это совершенно точно — был Россией, а они с Юрием, который во сне был не совсем Юрием, находились за его границей и сквозь клубы тумана мчались на конях навстречу чудовищу, в котором самым страшным была полная неясность его очертаний и размеров: бесформенный клуб пустоты, источающий ледяной холод.
Николай вздрогнул и широко открыл глаза. В броне блаженства появилась крохотная трещинка, и туда просочилось несколько капель неуверенности и тоски. Трещинка росла, и скоро мысль о предстоящем завтра утром (ровно в пять тридцать) повороте всей жизни и судьбы перестала доставлять удовольствие. А еще через пару минут, когда впереди на двух сторонах улицы замигали и поплыли навстречу два фонаря, эта мысль стала несомненным и главным источником переполнившего душу страдания.
«Отходняк», — наконец вынужден был признаться себе Николай.
Странное дело — откровенная прямота этого вывода словно заделала брешь в душе, и количество страдания в ней перестало увеличиваться. Но теперь надо было очень тщательно следить за своими мыслями, потому что любая из них могла стать началом неизбежной, но пока еще, как хотелось верить, далекой полосы мучений, которых каждый раз требовал за свои услуги эфедрин.
С Юрием явно творилось то же самое, потому что он повернулся к Николаю и сказал тихо и быстро, словно экономя выходящий из легких воздух:
— Надо на кишку было кинуть.
— Не хватило бы, — так же отрывисто ответил Николай и почувствовал к товарищу ненависть за то, что тот вынудил его открыть рот.
Под копытами лошади раздался густой и противный хруст — это были осколки выбитой наганным рикошетом витрины.
«Хр-р-рус-с-стальный мир», — с отвращением к себе и всему на свете подумал Николай. Недавние видения показались вдруг настолько нелепыми и стыдными, что захотелось в ответ на хруст стекла также заскрипеть зубами.
Теперь ясно стало, что ждет впереди — отходняк. Сначала он был где-то возле фонарей, а потом, когда фонари оказались рядом, отступил в клубящийся у пересечения с Литейным туман и пока выжидал. Несомненным было то, что холодная, мокрая и грязная Шпалерная — единственное, что существует в мире, а единственным, чего можно было от нее ждать, была беспросветная тоска и мука.
По улице пробежала черная собака неопределенной породы с задранным хвостом, рявкнула на двух сгорбленных серых обезьянок в седлах и нырнула в подворотню, а вслед за ней со стороны Литейного появился и стал приближаться отходняк.
Он оказался усатым мужиком средних лет, в кожаном картузе и блестящих сапогах — типичным сознательным пролетарием. Перед собой пролетарий толкал вместительную желтую тележку с надписями «Лимонадъ» на боках, а на переднем борту тележки был тот самый рекламный плакат, который бесил Николая даже и в приподнятом состоянии духа, — сейчас же он показался всей мировой мерзостью, собранной на листе бумаги.
— Пропуск, — мучительно выдавил из себя Юрий.
— Пожалуйста, — веско сказал мужчина и подал Юрию сложенную вдвое бумагу.
— Так. Эйно Райхья… Дозволяется… Комендант… Что везете?
— Лимонад для караула. Не желаете?
В руках у пролетария блеснули две бутылки с ядовито-желтыми этикетками. Юрий слабенько махнул рукой и выронил пропуск — пролетарий ловко поймал его над самой лужей.
— Лимонад? — отупело спросил Николай. — Куда? Зачем?
— Понимаете ли, — отозвался пролетарий, — я служащий фирмы «Карл Либкнехт и сыновья», и у нас соглашение о снабжении лимонадом всех петроградских постов и караулов. На средства генерального штаба.