Митя с Гуськовым чокнулись стаканами.
— Разве нельзя гореть вечно? — запальчиво спросил Митя у старика. — Менять херес на рябинки ради мещанского покоя в доме? Какой тоскливый компромисс, нет? Простите…
— Не знаю, зачем все это вам говорю, — грустно ответил тот. — Ведь не научиться со слов. Вот вам, молодой человек, разумеется, кажется, что надо иметь специальное мужество, чтобы не жить, как средний человек. Обывательски не жить. Что надо куда-то стремиться, лететь, разоблачать, поступки совершать. Такая романтическая чушь со школы за вами. Так вас там научили, так запомнили вы из умных книг. А вот я к концу жизни додумался, что нет. Особенную отвагу надо иметь, чтобы просто и спокойно жить как все. Без кривлянья, не театральничать, не менять личины. Не сойти с ума, не сожрать себя за то, что не стал, кем мнилось. Просто жить, если угодно, навстречу своей смерти, — старик коротко посмотрел на Важенку, невольно воскликнувшую при этих словах. — Да, да. И так каждый день. Вот доблесть или своего рода свобода. Вот о чем были те умные книги. Именно об этом… Умерла Клавдия Аркадьевна пять лет как. С тех пор и странствую.
Важенка разомлела от водки, от дорожных бесед под колесный перестук. Митя подсадил ее на верхнюю полку. Она вдруг заметила, что старик расстроился, что она покидает разговор, словно было у него еще что-то важное для нее.
— Значит, встречаются русский, грузин и армян… — оживился Гуськов.
Засыпая, она думала, что Гуськов дурак и Митя балда, а история хорошая. Да, в ней нет бархатных камзолов, мушек, заговоров, звона поединков, но она чувствовала ее “настоящесть”, ей надо. Митя забудет обо всем уже завтра, а она запомнит все эти нехитрые премудрости, не потратит на их обретение всю жизнь, уже с утра встанет на страже своего немыслимого счастья, с самого его начала. Не угождать — служить другому, она все усвоила.
Внизу поменялась тема, все трое заговорили разом, и казалось, что, рассказывая о себе, они описывают, как устроен мир в целом. Она старалась не слушать их больше, оберегая в дремоте историю, где кто-то кого-то так сильно любил, что сумел удержать, остановить, спокойно, за плечо, где всех победила любовь. Качались постели. Девушка весело спешит в горку в нарядных ботиках — разве он говорил что-нибудь про ботики? — еще на ней шляпка из прошлого века, с широкой атласной лентой под подбородок. Через губернскую Вятку несет к ужину херес старику с молодыми глазами.
— …берем от веры самое легкое, звонкое — молитву, образок, крестик золотой, церковь на взгорочке, а вот не грешить… Это же трудно, да что говорить, невозможно. Языком чтим, не сердцем. Уверенно лжем, бездумно. Крадем, может, первый раз только, в юности, задрожим от ужаса содеянного — но потом, оглядевшись, понимаем, что все в порядке, никто ничего. С притворной горечью усмехаемся потом на вопросы детей: мир так устроен, все грешат. При этом веруем, думаем, что веруем! Не замечаем этой несуразицы. И только страх наказания может остановить. Закон, не совесть… В редкие минуты прозрения содрогаемся, плачем, но потом опять грешим: авось проскочим, не заметит он, и вроде его же и нет…
— …я вот маленький был, и уже тогда, лет в десять-двенадцать, осознал величие, уникальность жизни. И испугался, что она так стремительно, необратимо утекает куда-то каждый день. Сквозь меня, из меня. И не объяснить никому, ни рассказать. Родителям, бабушке. Не сформулировать даже. Мне все время хотелось ее остановить, спрятаться где-нибудь в кустах, в яме, посидеть одному, невидимкой, чтобы не искали, не беспокоились. Подумать о том, что же, в сущности, происходит. Все обдумать, чтобы не наделать ошибок. Я боялся с этим не справиться. Боялся набело жить. Как если бы автомат Калашникова попал к людоеду из племени мумба-юмба. Он проводит черной рукой по гладкому стволу. Понимает, что это нечто грозное и великое, но не знает, как этим пользоваться. Чувствует, что может взорвать все на хрен, испортить, убить…
— Маша Калашникова была не такой надежной, как автомат, но такой же безотказной…
— …разумом помутился. И уже слова Божьи “ты господствуй над ним” понимает иначе! Что они не о грехе, не о господстве над грехом, не о власти над ним, чтобы не допустить чего, а о господстве над Авелем, над его праведностью! Бог не принял его жертву, она была мала. Значит, надо усилить ее кровью, Авеля туда же, к колосьям и овцам. А переступить через брата может кто? Только сверхсильный, титан, спаситель. Тот, кто вернет людям потерянный рай. Как мечтает его мать.
— Тише, тише, — просил Митя.
Старик распалился, шипел как уголь:
— …сделал так, чтобы никто не мог убить Каина, чтобы маялся он всегда, долго, скитальцем и изгнанником, чтобы поняли все, что нет, не бывает жизни после смерти. Жизни для того, кто убил…
Важенка положила подушку на ухо.
Глава 10.
Южный берег Крыма
Ночью Гуськов проснулся от жары. Это проводница перестаралась, так как с вечера жаловались, что в вагоне дует, просили подтопить. Подтопила. Он скинул простыню, ногами умял ее к стенке купе.
Пересохло в горле, на столе дребезжали стаканы в подстаканниках. Гуськов спрыгнул со второго яруса, вышел в коридор за водой. К титану не притронуться, жаром от него. Служебное заперто. Гуськов выматерился, кое-как попил в туалете из-под крана — в жменю набирал. Помочился с закрытыми глазами, балансируя. Старался удержаться, когда разогнавшийся скорый бросало из стороны в сторону.
В купе вчерашняя девчонка свесилась вниз со своей полки, пить попросила. Парень сразу сел, кивнул, ища ногами шлепанцы.
— Нет там ничего, не ходи. Кипяток в титане. А у проводницы заперто. Спят все, — Гуськов, чертыхаясь, полез на свою полку.
Парочка не понравилась Гуськову. Неуважительные, факт. Все в фирме, сытые, гладкие какие-то, сразу видно, не у него на заводе вкалывают.
Этот старикашка-конструктор, или кто он там, завел вон свою шарманку, они ему разве что в рот не смотрели, а Гуськов анекдот рассказывать начал, эта малявка симпотная сразу спать наверх чиркнула. Конечно, кто он для них, неуч, дубье необразованное.
А что до старика и истории, то херня это все — стояк у него кончился, вот и стал заботливым, святости нанесло. Известное дело.
Парень-то еще ничего вроде, улыбается, а девчонка — шилохвостка стервозная. Когда наедине остались, — Митя этот вышел стаканы для водки ополоснуть — Гуськов поинтересовался, что, мол, на футболке у нее написано, не по-нашему. Так она глаза закатила, колбасу резать бросила и молча так в него вперилась — типа отвали. Гуськову вдруг сделалось обидно: что такого-то спросил! А пацан вернулся, ее как подменили. Ой, я сама толком не знаю, по-моему, так группа называется! Сразу не сказать?
Гуськов задремал, но спал чутко, как бы в ожидании, что дверь снова вот-вот загрохочет. Слышал сквозь сон, как вернулся Митя.
— Ой, спасибо. Ты так долго, где ты был? Холодная! Откуда холодная?
— Из титана. Я стоял в тамбуре, ждал, чтобы остыло.