— Что ты хотел мне сказать у “Рыбы”?
— У какой рыбы?
— Там, где воняло, помнишь?
Парочка уже просто прожигала их взглядом. Митя весело посмотрел на них, приглушил голос:
— Хотел спросить: почему ты вчера заплакала у моста? Когда разводили.
Важенка помолчала.
— Ну, не знаю. Все было так необычно. Ты… Собор, — она медленно развела ладони, изображая пролеты моста. — Знаешь, я очень люблю его. Сто лет мосты не разводила. Его темный силуэт на светлом. Ты набросил на меня куртку. Все вместе. Вот и заплакала. От чувств.
Теперь она говорила отстраненно, почти холодно, не касаясь его, словно старалась так уравновесить этот рискованный ответ. Ведь он ей пока ничего такого. Увидела, как заблестели его глаза. Вино пьет она, а пьянеют оба.
Пегая что-то канючила у мажора. Привалившись сбоку, хлопала ресницами. Голос под девочку. Ее рука под столом была где-то в районе его ширинки. Важенка расслышала только “болтик” и “баиньки”. Мажор расплатился.
— Молодые люди, вы не против? — к ним за столик просился какой-то улыбчивый старичок в беретке.
В его руках подрагивало блюдце с кофейной чашкой.
— Конечно, конечно, — сердечно отозвалась Важенка.
Митя снова наклонился что-то спросить, но старичок опередил его:
— А вы знаете, что именно сюда Пушкин отправил Евгения Онегина на встречу с Кавериным? Да, да, именно в это здание, Невский, 15. Ресторан “Талон”. Ну, это когда “вошел: и пробка в потолок”! — голос его дребезжал, и ложечка тоже дребезжала, когда он нес чашку ко рту.
Они удивленно смотрели на него.
— Здесь жил Кюхля. Пушкин часто тут бывал. О, это очень знаменитый адрес! Здесь арестовали Николая Гумилева. Последнее его пристанище, так сказать. Здесь Грин написал “Алые паруса”, а молодой Шостакович подрабатывал тапером в кинотеатре “Баррикада”. Он тогда назывался “Светлая лента”. Да, да, сидел у края экрана и играл… Правда, недолго. Его уволили, потому что своей игрой он отвлекал зрителей.
Незнакомец захихикал. Важенка слушала с преувеличенным восторгом. Наверное, с этого дня можно начинать отсчет их совместной истории. Ей хотелось обнять старика, врачей, студентов, которые, пересчитав деньги, заказали еще коньяк, официанта Диму, даже швейцара с бородой из спутанной лески.
— Еще раньше Елизавета жила тут во временном Эрмитаже, да-да, прямо здесь, на этом месте… Ждала, пока построят каменное здание у реки. Но… Не дождалась. Скончалась.
Важенка замерла. Секацкий что-то рассказывал ей об этом. Но она почти ничего не помнила.
— Его потом разобрали, да ведь? — почти наобум спросила она.
Боги, ну что вам стоит тогда, давным-давно, разобрать деревянный дворец.
— Совершенно так, — оживился старичок. — осталось три флигеля: тронный зал, кухня и театр…
Рядом врачи разошлись не на шутку. Приходилось вслушиваться и почти кричать в ответ.
— У нас же нельзя говорить “пранаяма”, “медитация”. Ни-ни, наши йоги все шифруются. Дыхательная гимнастика — пожалуйста, эмоциональный настрой, чего там еще, аутогенная тренировка, а никакое не измененное сознание.
— Точно. С нашим сознанием могут работать только специально обученные люди! — Говоривший поднял палец вверх.
За столом врачей грохнули. Старичок внезапно оборвал рассказ. Важенке показалось, что он прислушивается, а его чашка вернулась на блюдце почти бесшумно.
Митя нахмуренно спросил:
— Прошу счет? Идем?
* * *
— Он что, стукач, да? Это был он? — Важенка забежала вперед, два приставных шага, заглянула Мите в лицо.
Тот с улыбкой пожал плечами: похоже на то! Задрал подбородок, дернул молнию куртки вверх. Она закусила губу.
— Эй-е-ей! Что такое? — Ей показалось, что он хотел ее обнять.
— Ненавижу, — сказала Важенка ожесточенно. — Как же достали эти сволочи! Надо линять отсюда.
Поздний Невский плыл им навстречу, замороченный вчерашней жарой. Ни следа от нее не осталось. Легкие платья и теплые куртки, футболки и плащи. Кто во что горазд.
— А куда бы ты хотела уехать? — через паузу спросил Митя.
— Как будто есть выбор! Да куда угодно! В Америку, в Израиль, да хоть в Африку или вообще к кенгуру! — В ее голосе послышались слезы.
Он обнял ее у ресторана “Кавказский”, где шашлык по-карски с живым огнем, а в семь утра по субботам подают хаш — густую армянскую похлебку с телячьими ногами и рубцом. Специально для перебравших накануне. Они с Аркадием часто наведывались туда в субботнее утро. За углом к ногам Барклая де Толли стекала от бара “Кавказ” серая пена фартовых и пиковых, валютчиков и кидал с прицельными взглядами, мутными лицами, огонек сигареты в зубах. Проходи мимо, прохожий.
Митя шептал: ну, тихо, тихо!
Их обтекали обрывки разговоров. “Придем сейчас, кофейку замастырем… На Перинной сапоги румынские дают… Вот на фига я зонт взяла…” Толкались. Какая-то женщина сердито сказала: нашли место! Его ключ в нагрудном кармане кололся через плащевку. Запах крема для бритья.
Морок, полусладкий шампанский газ.
Но он позвал ее в кино, и она даже обрадовалась, что сегодня ничего такого. Видимо, у Лили вечные ключи от его дома. Обрадовалась потому, что слишком велико было приключение ее сердца, слишком многое случилось между ними сегодня. Ей уже хотелось со всем этим домой. Разложить, осмыслить, посчитать призы.
Решили подъехать две остановки, чтобы успеть в кинотеатре выпить кофе.
— Скорее, вон ушастый! — вбежали в полупустой троллейбус.
Важенка быстро огляделась — без кондуктора! — звонко выкрикнула:
— Так, граждане, билетики готовим, — обернулась к Мите. — Вы здесь на передней площадочке, а я назад.
Скользнула к задним дверям, умирая от смеха. Какая-то девушка оторвалась от книги, протянула Мите билет. Он покрутил его немного, надорвал. Смеясь, шел к ней через проход, показывал кулак. Дребезжал троллейбус.
А перед фильмом в буфете Митя говорил о системе воспитания доктора Спока. Никогда, никогда в Союзе родители не говорят ребенку, что он лучше всех, самый красивый, и “люблю” не говорят. А как расти без этого, без слов обожания, без ощущения красоты своей. Он горячился, она чуть не плакала. Все правда: никто никогда ей о любви, ни словечка, только бабушка, вздыхая, гладила узловатой рукой, но что в этом толку. А когда уехала из дома, лишилась даже этой руки. Коллективное безликое поглотило, сожрало ее, а потом, ненужную, выплюнуло — ее отчислили, и никто не сострадает, никому нет до нее дела. Его глаза горели: все регламентируется, даже детское время еды и когда на горшок, но так нельзя, ребенок — не черновик человека, каждый малыш — личность, исключительный малыш на свете. Его желания надо уважать, капризы игнорировать, отличать одно от другого. Хочу играть — желание, хочу играть только с куклой Лены — каприз! Ну, разбросал он цветные пуговицы по дому, ничего, может, это фантастические миры, которые он строит. Ребенок.