Два года не замечала его прихода из-за экзаменов, надрыва, желания поступить, потом удержаться. Два раза подряд у нее украли это чудесное начало — радость летнего пробуждения.
Решила еще до завтрака, пока не грянули эти “местами тридцать”, вымыть ванную и кухню, пол в коридоре, ее очередь дежурить. Так легко оказалось в это утро натворить добра, и нет прямее дорожки к бабкиному черствому сердцу.
Дымилась турка на синем газовом веночке. Важенка протанцевала с ней в комнату шагом польки. После завтрака прищурилась, оглядела окно. Новой жизни нужны жертвы. Иначе не начнется. Успеет, пока не приехал Аркадий — они собирались на залив.
Принесла теплой воды в тазике, тряпочки, брикет хозяйственного. Отстегнула шпингалеты. Немного подергалась на оконной ручке — ни в какую. Спрыгнула с табурета за Олежеком. Гегемон явился без майки, хорохорился — половину не разобрать из того, что он бормочет в усы, хохмит, наверное. Сходил за отверткой. Дернул так, что пыльные бумажные ленты падали стоймя, пожелтевшие, задубевшие от клейстера. Грязный поролон из щелей.
Утренняя свежесть мешалась с пылью, на рамах шелушилась краска, пели птицы, Олежек что-то производственное: листовой прокат, сортовой. Важенка смеялась. Лето.
Оттого, должно быть, на его звонок закричала в трубку почти нежно: Аркаша! Он удивленно помолчал. Потом долго кашлял и все равно сказал, что не приедет, и никакой залив ей сегодня не светит, что-то про своих детей.
— Да я бы знала, с кем-нибудь другим договорилась, такая погода. Да не могу я к девочкам в “Горку”… — В ней закипала ярость. — По кочану. Облом, все настроение… А с Купчино что? Чего ты не понял? С работой. Ты звонил насчет меня?
И тогда он, вдруг решившись, — все к одному! — вывалил как есть: не будет ничего до сентября, человек там прочно на месте, никак не подвинуть, надо ждать.
— Да они охренели, что ли? — закричала она. — Ты же все знаешь. Какой на фиг сентябрь!
Швырнула трубку на рычаг — урод! — всхлипнула.
В коридор бочком выбралась бабка, склевать хоть крошки ее истерики. Они мгновенно напитали ее, разрумянили. Заворковала, обмахиваясь газетой: Ирочка, что случилось?
Ее вырвало сразу, как только она успокоилась. А может, она перестала рыдать, потому что почувствовала дурноту. Дрожа, на цыпочках добежала до туалета. Потом долго сидела на коврике, в чистом запахе хлорки, уставившись взглядом на холщовый карман на стене, куда бабка складывала нарезанную газету вместо туалетной бумаги. Туалетная — дефицит, поди ее купи! На кармане по схеме вышита роза крестом, и она пристально ее разглядывала. Там разными цветами мулине были переданы все оттенки лепестков, и то, что один загнулся, тоже хорошо показано другими нитками.
Два дня назад она уже была у врача. Аркадий оперативно устроил ее по знакомству к гинекологу в Свердловку, ведомственную больницу, обслуживающую Смольный. К восьми вечера, тапочки с собой возьми и полотенце, Крестовский остров. От метро шла пешком, через майский нежный парк, где даже вечером щебетали птицы, у них гнезда и скоро птенцы, а что у нее? Позвонила снизу по внутреннему, пропустили, но долго сидела у запертого кабинета. Клиника светлая, с чистыми просторными коридорами, занавески в цветочек, диванчики, никого. Врач пристучала каблуками из-за угла, запыхалась, приветливая, из-под халата шерстяная юбка в клетку, красивая высокая прическа, как у Элеоноры Беляевой. Вы от Аркадия? Важенка кивнула и тут же подумала, что Аркадий, наверное, не первый раз присылает сюда жертв своего темперамента. Поэтому сначала она дергалась, все эти “с какого возраста половой жизнью” и прочий стыд. Но потом искреннее участие этой подложной Элеоноры подействовало, она разговорилась, согрелась об эту милую докторшу. Во время осмотра та воскликнула: думаю, что вот-вот у вас наступит менструальный цикл, ну, или совсем еще маленький срок, две-три недели, но, скорее всего, ждем месячных. С треском содрала перчатки. Важенка слетела с кресла. К ней вдруг вернулось всегдашнее оживление.
И голос звонче.
— В случае беременности? Аборт. Нет, не делала. Никогда. О риске? Да, знаю. Тогда, если что, через две-три недели? Ну, если не начнутся.
Почти бежала обратно через парк, в котором от земли уже поднималась вечерняя сырость. Старалась думать о близком лете, чтобы не обращать внимания, как непривычно, но уже знакомо с боков ноет грудь, немного набухшая, и как чувствительны соски, задевающие мягкую ангору джемпера. Воздух принес вдруг пахучее, весеннее. Где-то брызнули почки, выкинув бело-розовый цвет.
* * *
Важенка лежала весь день. Пыталась читать, телевизор, смотрела в потолок. Наблюдала, как в бане жаркого дня дом прогревает свою вечную простуду, прелость подвалов, чердачную сырь. Слишком сильно замерзла земля за бесконечную зиму. Среднеохтинский с его немецкими малоэтажками, сталинский ампир Большеохтинского проспекта и особенно самый юный, Юбилейный комплекс, весь на виду, нараспашку, на высоком невском берегу — шесть протяженных девятиэтажек в две линии, в разрывах — точечные дома-башни, между ними террасы и дворики, мостики, гранитные лестницы к реке. Вот кто до самых серых косточек исхлестался дождями, снегом. Все ветры в его каменную грудь.
Ночью ей захотелось вдруг пройтись, покурить с видом на собор. Шла, обхватив себя за плечи, как-то болезненно озираясь по сторонам. Час тридцать, пустой проспект, урны, переполненные обертками от мороженого. С реки задул ветер, пожалела, что без кофты. Но гранитный парапет набережки еще не остыл, почти легла на него.
На севере, сразу за Финбаном, горел радужный край неба. Нижняя огненная кромка, куда часа четыре назад свалилось солнце, светилась ровно и матово, как спокойное обещание восхода. Выше она растушевывалась в зеленоватое, а потом в голубизну, уходящую в черную синь. Настоящие белые ночи еще впереди, но и теперь, в самый темный час, небо на севере оставалось светлым. Эта полоса на горизонте освещала набережную странным театральным светом. Важенка посмотрела на свои руки, сарафан, огляделась вокруг. Прямо перед ней неподвижно чернел Смольный собор. Вот когда в нем проявилось что-то общее с соседом, мрачным мостом Петра Великого, теперь Большеохтинским, — клепаным чудищем, где легкие сквозные фермы в балансе с тяжестью “тауэрских” башен-маяков. Он всегда ей нравился, сумрачный и эффектный, металлическое кружево модерна. Трамвай на мосту принимался грохотать, лязгать громче, точно они переговаривались друг с другом — грядут новости, ужасные новости, прекрасные новости — становилось восхитительно тревожно. А еще ей казалось, что там, на мосту, она словно внутри Эйфелевой башни, уложенной на бок. Дорожка в ад.
Сейчас собор и мост придвинулись, молчали. И каменные прямоугольники Юбилея за спиной, и плавучий кран “Богатырь-4” на строительстве моста через Охту, в самом ее устье, вдруг срифмовались с ожиданием чего-то.
На том берегу перед собором темнел сад с вековыми деревьями, а правее — белый песок запущенного пляжа. С овражками, заросшими сорняками, с крутым спуском к Неве, с галькой, сухими камышами. Туда прошлым летом они случайно забрели с Татой по какой-то улице, мимо юннатских оранжерей, мимо стоянки снегоуборочной техники. Через полуразрушенную арку вдруг вышли на берег. Мальчишки играли в футбол, хлопало белье на веревке у одинокой трехэтажки, казавшейся нежилой. Сильный запах нагретого шиповника вдоль берега, его неряшливые темно-розовые цветы. Удивленно озирались — деревенская пастораль в центре города.