Книга Искусство феноменологии, страница 47. Автор книги Анна Ямпольская

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Искусство феноменологии»

Cтраница 47

Можно задать вопрос: а зачем здесь явился автор текста со своими никому не интересными автобиографическими метаниями? Дело в том, что серьезный философский разговор о смерти может вестись только от первого лица. Рассуждения о «смерти вообще» неубедительны, потому что «смерти вообще» не бывает, смерть всегда чья-то – моя собственная или моего ближнего. Более того, в некотором смысле первое лицо только и возникает в отношении к неизбежной смерти, в момент осознания собственной смертности. Действительно, о собственной смерти можно упоминать вскользь – большая часть людей способна без особых душевных мук вынести оформление завещания или страхование жизни; но думать о том, что значит «умереть» для меня лично, – очень трудно. Мысль о своей собственной смерти не просто вызывает отрицательные эмоции: это такая мысль, которая «не умещается в голове», которую невозможно взять в толк. «Фантазии не хватает», как ответил Мандельштам Одоевцевой [508]. Эту неспособность живущего представить себя умершим, уже-не-существующим, с образцовой ясностью выразил Толстой:

Иван Ильич видел, что он умирает, и был в постоянном отчаянии. В глубине души Иван Ильич знал, что он умирает, но он не только не привык к этому, но просто не понимал, никак не мог понять этого. Тот пример силлогизма, которому он учился в логике Кизеветера: Кай – человек, люди смертны, потому Кай смертен, казался ему во всю его жизнь правильным только по отношению к Каю, но никак не к нему. То был Кай-человек, вообще человек, и это было совершенно справедливо; но он был не Кай и не вообще человек, а он всегда был совсем, совсем особенное от всех других существо; он был Ваня с мама, папа, с Митей и Володей, с игрушками, кучером, с няней, потом с Катенькой, со всеми радостями, горестями, восторгами детства, юности, молодости. Разве для Кая был тот запах кожаного полосками мячика, который так любил Ваня! Разве Кай целовал так руку матери, разве для Кая так шуршал шелк складок платья матери? Разве он бунтовал за пирожки в Правоведении? Разве Кай так был влюблен? Разве Кай так мог вести заседание? И Кай точно смертен, и ему правильно умирать, но мне, Ване, Ивану Ильичу, со всеми моими чувствами, мыслями, – мне это другое дело. И не может быть, чтобы мне следовало умирать. Это было бы слишком ужасно. Так чувствовалось ему [509].

Толстой – а за ним и Хайдеггер [510] – связывают воедино абсурдность мысли о смерти и острое ощущение собственной отделенности от «людей вообще». Огрубляя, можно сказать, что Dasein (буквально «здесь-бытие») – этот «лирический герой» книги Хайдеггера – это тот, кто способен удивиться тому, что он в самом деле существует здесь и сейчас, кто способен задать вопрос о своем бытии как бытии здесь, вот тут. В свою очередь мир, в котором Dasein живет и действует – это не научный мир «протяженных вещей», предметов, обладающих определенными свойствами, а мир обжитой и осмысленный, мир, который можно делить с другими. Страх смерти – не «смерти вообще», а моей собственной, личной смерти – это то, что обособляет меня, потому что этот страх – в отличие от многих других эмоций и переживаний – всегда мой собственный, принадлежит только мне и больше никому. Другими словами, переживание собственной смертности, переживание страха смерти – это первый шаг к субъективации субъекта. Именно поэтому оно несет в себе положительный смысл: благодаря тому, что я смертен, я обнаруживаю, что я – не Кай из учебника логики, не человек с улицы, такой же, как и прочие, а личность, единственная в своем роде. Когда я боюсь умереть, когда я испытываю страх смерти, то сам этот страх заставляет меня ощутить собственную уникальность: я существую в единственном экземпляре, словно Пизанская башня или собор Василия Блаженного, а значит, окончательное и бесповоротное уничтожение моего я, моего внутреннего мира с его богатством воспоминаний и переживаний – это гибель целой вселенной. Архимандрит Софроний (Сахаров) описывал переживание собственной смертности в терминах растраты смысла:

мое умирание принимало характер исчезновения всего, что я познал, с чем я бытийно связан… Моя неизбежная смерть не была лишь как нечто бесконечно малое: “одним меньше”. Нет. Во мне, со мною умирает все то, что было охвачено моим сознанием: близкие люди, их страдания и любовь, весь исторический прогресс, вся Земля вообще, и солнце, и звезды, и беспредельное пространство; и даже Сам Творец Мира, и Тот умирает во мне; все вообще Бытие поглощается тьмою забвения [511].

Однако я живу лишь в силу того, что я смертен. Как писал Мандельштам: «Неужели я настоящий, и действительно смерть придет?». Моя грядущая смерть делает мою жизнь, все, что со мной происходит, – необратимым, и тем самым реальным, «настоящим», а не иллюзорным. Неслучайно «память смертная», размышление о смерти представляют собой традиционную часть аскетических практик – как религиозных, так и сугубо философских.

0 смерти хочется забыть, от нее хочется отвлечься – но и философия, и религия настаивают на необходимости героически «встречать ее грудью и вступать с нею в единоборство» [512], ведь только перед лицом смерти я обретаю себя, каков я есть на самом деле, а не каким хочу казаться себе и другим. Своей смертью я не могу ни с кем поделиться, а значит она составляет ядро «моего собственного» бытия, мою самую собственную возможность. Как пишет Хайдеггер, страх смерти «уединяет Dasein в его наиболее своем бытии-в-мире» [513]. Смерть – не смерть вообще, а моя собственная – не просто случится однажды, смерть как то, что мне предстоит, ко мне определенным образом взывает. Принимая смерть как то, что мне предстоит, я оказываюсь лицом к лицу с этим таинственным собеседником. Я устремляюсь к смерти – и ее зов обособляет меня, вырывает меня из жизни вообще [514]. В смерти я обнаруживаю себя не как «человека вообще» (представителя электората, потребителя, хорошего семьянина) – а в «подлинности голой», как самого себя, единственного и единичного. И это обнаружение самого себя во всей бренности и хрупкости моего собственного «вот я» – позволяет мне увидеть мир иначе, под совершенно иным углом; говоря языком Хайдеггера, смерть «размыкает» мое существование [515]. Моя смерть – если я не отворачиваюсь от нее, а мужественно принимаю связанную с ожиданием смерти тревогу – делает меня зорче не только к смерти, но и к жизни. Однако эта зрячесть достигается ценой тотального одиночества: «умирают в одиночестве», говорит Паскаль, словно резюмируя Хайдеггера [516].

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация