Сдвинулась с перины нагретой Москва человечья, скинула шубы широкие, понеслась по делам. Выбралась из укрытий столица собаческая, поскорее Зиму выпроваживать, чтобы подальше отчалила.
Только возле моста Нагатинского, укутавшись в пуховики неохватные, чёрными упрямыми крепостицами ошивались на ветру рыбаки. Никуда они с места не сдвинулись, ничего они в воздухе не чуяли, на растрёпанное солнышко не глазели, голосистые гудки городские мимо ушей пропускали. Изредка дымили папиросками. За лунками понуро следили и проснувшуюся рыбу прикармливали.
Каждый день все отчаянней возмущалась Потаповна. Посреди коридора птицей-орлицей преграждала косолапому путь. Раскалённой конфоркой в дверях шипела. Веских оправданий не выдумав, не найдя, к чему ещё придраться, всё равно не отпускала Топтыгина на реку, даже в выходной, нерабочий день. Оценила она теперь пользу от работничка. Забоялась впервые в жизни потерять его. А с тех пор как неразменный доллар в дом принёс, к каждому столбу фонарному, к каждому козырьку подъездному и к любой узорчатой решётке набережной, будто молодая, ревновала.
С превеликим трудом убегал Топтыгин вон из дому. В тоненькой негреющей куртёнке, в сапожищах резиновых худых. Изовравшись от макушки до пят, иногда удирал он без шапки на взбешённый мартовский ветер. А бывало, забыв прикорм да снасти, целый день потом на льду без дела сидел.
Высвободились воды от зимней небыли. Зачернела посреди реки лента, вдаль струящаяся. С каждым днём всё шире расползалась, увлекая осколки за собой. Заголубел, оплавился лёд вдоль набережных. А потом, в день субботний, пасмурный, никакой приметой не отмеченный, надломилась льдина возле самого берега. Изошла по ширине трещиной. И тихонько, вместе с рыбаками, по проснувшейся реке поплыла.
Происшествие раньше всех учуял Лохматый. Подбежал ничейный пёс к тому краю, где возник разлом. Скулил, наблюдая, как всё шире змеится между льдиной и набережной тёмная суровая вода. Хвостом повиливал, голову наклонял и тявкал тихонько. Когда же устремилась льдина на середину реки, заголосил бездомный пёс оглушительно, стал метаться из стороны в сторону.
Медленно направился осколок вниз по течению, вдаль от затона Кожуховского, в Тульскую людную сторону. В какой-то миг оторвался от лунок Топтыгин, по сторонам рассеянно огляделся: а и вправду куда-то всё движется. От догадки в первый миг оборвалось сердце, обмельчала душа, дрогнула ненасытная глотка. Потянулась рука к запретному – очень захотелось из фляжечки малой, которую бабочка-Зима подарила, нескончаемый напиток хлебнуть, заручиться уверенностью в нынешнем мгновении, обрести от Недайбога всесильный оберег. Сердце из груди синицей выскакивало. В сапожищах сырость зяблая хлюпала. И тоска бескрайняя застилала глаза. «Вот и всё, – решил Топтыгин, самому себе врать не умея. – Гибнем», – подытожил он жизнь. Наблюдал некоторое время не без зависти, как беспечно прыгает на краешке льдины дворняга Лохматый, скуля, подвывая и игриво принюхиваясь к тёмной речной воде. От бездумного пёсьего веселья, от собачьего весеннего ликования нежданно-негаданно доверился Топтыгин мгновению. Сам себя изнутри встряхнул, руку на полпути от бездонной фляжечки отдёрнул. Впервые в жизни, от дурных предчувствий отмахнувшись, на ящик возле лунок он уселся. На осколке льдины, по течению медленно сплывающей, неожиданно оборвалась в Топтыгине боязнь дня нынешнего. Отпустила его тревога с настоящим не справиться. И опаска, что жена потом домой не пустит, окончательно в нём измельчала. Не готовил он больше оправданий, не выдумывал для Потаповны отчётов. Вдохнул ненасытно ветра речного, удочку во второй лунке поправил. С судьбой не споря, плыл себе, куда повезёт, куда посчастливится. Наблюдал проносящиеся по набережной бездорожники. И заветного клёва ждал.
Чинно скользил осколок вдоль набережной Нагатинской. Мимо чёрных чугунных решеток, нежилых ещё новостроек, ветром населённых пустырей. Посерёдке льдины горбился над лунками заядлый рыбарь-главарь, удочки которого Вадим-Водило сторожил да разум себе тем приворожил. Он отплытия уж три дня дожидался. А точнее сказать, года три назад загадал на льдине по реке сплавиться, случаю да течению доверившись, за весенней щукой вдогонку. В первый миг, распознав происшедшее, от волнения вскочил рыбарь-главарь на ноги. Шапку сорвал. По сторонам огляделся. Попытался происшедшее осознать. По мосту Нагатинскому спешил поезд синий. В небесах ни самолётов, ни птиц не мелькало. Своим чередом шла суббота. «Скорая» голосила вдали. Не без удивления уяснил рыбарь: не один он на льдине сплавляется. Ещё два горемыки-рыболова, растерявшись, моргают на ветру. Среди них узнал молодца Вадима. И подумал: раз здесь человек этот шершавый, ничего худого не случится. И улов долгожданный наклюнется. И куда-нибудь река выведет. Успокоившись основательно, запахнул рыбарь-главарь пуховик, уселся поудобнее, притаился над лунками, слился с окоёмом. И заветного клёва ждал.
В самый первый миг, когда только-только откололась льдина, дёрнулся Вадим к берегу, от неприятности сбежать. Но потом всё же отпрянул, тонкой кромке наледи не доверился. Не сумел спастись бегством с осколка. И на льдине с рыбаками остался. Стал спасать раскиданные вещи: рюкзачище рыбаря-главаря на середину перетащил. Топтыгина мешочек рядышком кинул. Свой шарф сверху швырнул. Лохматого-пса за ухо потрепал. Подставил лицо ветру с окунёвой чешуёй. И как будто снова шёпот Молчальника из-за спины расслышал: «Отправляйся лучше к реке. Там сам угадаешь, что делать, как быть. Там, глядишь, Недайбога от себя отвадишь, от Лай Лаича царя укроешься. И удачу свою вернёшь». Ни о чём Вадим больше не раздумывал, о потерях-промахах не сокрушался. И впервые за последние полгода с интересом вперёд глядел. Ну и угодили же мы в переплёт, друзья хорошие! А и ладненько, куда-нибудь доплывём!
Медлила в ту среду ночь с выходом. Всё никак не могла понять, чего по такой слякоти надеть. Тридцать три сундука перетрясла, ничего подходящего не нашла. И напялила то серенькое пальтецо, которым моль-кружевница всю зиму лакомилась. Шаль пуховую на головку набросила, в ботики три ноги засунула. Всё равно в темноте не признают.
Неслась ночь по пустым переходам, как студентка, на экзамен опаздывая. Вспрыгивала по лестницам подземным, будто барынька оскорблённая, от настырного ухажёра убегая. Вырвалась из стеклянных дверей метро, словно цыганка, от милиции удирая. Запыхалась, разрумянилась, зацепилась за ветку бусами. Разлетелся бисер во все стороны, разметался над домами, над бульварами, не собрать его, вот и махнула крылом.
А тем временем не вдруг, а потихонечку опустели центральные площади, обезлюдели проулки спальные, разошлись восвояси лоточники, затворились киоски цветочные. Расстелила ночь над крышами волосы, бережно их щёткой сквера расчесала, на своё отражение в витринах любуясь. Крутилась вокруг большущей лужи: справа красавица и слева вроде не страшная. Посредине лужи ноготок-месяц плывёт, с того края лужи звёздочка играет, и дрожат в студёной воде освещённые окна. А кто и куда в темноте направляется, за это ночь московская не в ответе. Вот и правильно, ведь в этот поздний час бродит тенью по городу Недайбог, с ломом в руке, с пилой в мешке. Он ступеньки лестниц выламывает, в парке ножки скамеек подпиливает, в темноте не видно, всё чего-то откручивает, да подкапывает, да расшатывает. Лампочки у фонарей выбивает. Разные машины под окнами запускает голосить оглушительно. Шляется по Москве Недайбог, неприятности на улицах рассыпая. Мужикам, что курят на балконах, сомнения в головы засевает. У дородных баб, сладко спящих в натопленных спаленках, весь последний разум вытряхивает.