Призадумался Вадим: «А и ладно, послушаюсь, пойду сегодня к реке, раз Симонов так велел». Только решил, выскользнул крючок, отцепилась блесна от пальца, ранка затянулась, как её и не было. Завернул он рыбку-блесну в носовой платок, накинул дублёнку, шапку захватил. Вышел из дому и отправился напрямик дворами да скверами к реке, к Москве.
По пути шаг шагнет убеждённо, на втором сомневается, правильно ли поступает. Вздыхал и тужил, что сегодня снова ни гроша не наживёт, день зазря промотает, вернётся домой ни с чем. А мороз-то лютует, заставляет поспешать да решать, надо ли на пустяковину время транжирить, ветрам белобородым щёки подставлять. Съёжился Вадим, руки в карманы спрятал, шапку на лоб надвинул, еле-еле дорогу различает. А сам на бегу обдумывает, река-то Москва петляет по всему городу: Кремль омывает, возле Парка культуры серебрится, среди Воробьёвых гор течёт, мимо Коломенского возит летом на пароходах шумных выпускников – к какому месту выходить, какой берег выбрать? А мороз за пятки хватает, кончики пальцев кусает, щёки грызёт; уши уже остекленели и отнялись. Решил он тогда выйти на берег пустынный, на набережную нелюдную, возле Нагатинского моста, по которому поезда из метро вырываются, над Москвой-рекой пролетают. Там как раз напротив, в сером стеклянном учреждении, работает Липка. Работой она гнушается, чаще у окошка семечки лузгает, на метромост дивится, по поездам гадает. Если выкатит на мост поезд новенький и серебряный, значит, будет у Липки степенный мужик из сказки. А если синий старый поезд появится – значит, снова встретится ей ненаглядный прощелыга, Брехун Лай Лаич.
Вот и направился Вадим к Нагатинскому мосту. Было не утро и не день, не ясно и не пасмурно, а так, полдень, с серединки на половинку. Как выглядывало солнце из-за облака, снег стёклышками шлифованными переливался, яхонтами поддельными поигрывал. А когда закутывалось солнце в ангорские шали туч, снег лежал мраморный, снежинки-мушки степенно кружили, на брови налипали. Долго ли, коротко ли шёл он, больно ли, нежно ли кусался мороз, но через час, через два вышел Вадим к реке. Ожидал он вдохнуть сырости речной, спешил подставить лицо ветру с окунёвой чешуей, думал долго дивиться на тёмное покрывало реки, на мелкие, убористые волны, на тугую, студёную воду. Подошёл, глядь, нет свинцовых вод, нет зеркальных волн. Между набережными искрит яркий, свежий лёд, такой крепкий и ладный, что аж глаза чистотой режет, нехоженым пухом манит. Белей представить нельзя: чище рубахи накрахмаленной, новей фаты ненадёванной.
«Ну, Симонов! Я уж думал, не топиться ли ты меня сюда направил, намекая, что совсем плохи дела. Я-то закрутился и забыл, что на реке Москве нынче лёд кондовый, вторично за зиму справленный лёд, а не вода, чуть ли не до самого дна».
А на том берегу, возле красной бензоколонки, высится учреждение стеклянное, жуткое. В нём, высоко над землёй, Липка не бегает, не крутится, а к окошку мутному льнёт, поезда туда-сюда по метромосту провожает. Прищурился Вадим, стекляшки окон тусклые перебирает, вспоминает, которое Липкино из них. Прошлым летом они здесь часто гуляли, река под мостом текла весёлая, на солнце диковинно серебрилась, прохладой освежала. Припомнил он, как Липку чернявую здесь, на набережной, за талию держал, целовал-миловал. А она пальчиком на здание тыкала, там, говорила, работаю, на тот, говорила, мост смотрю, по нему поезда ходят. Давно так остро не вспоминал он её, давно так в нём не ныло, так в груди не раскалялось, что и мороз стал не мороз, и ветер – не ветер. Всё, что столько дней в себе притуплял, что горькой заливал, отчего по городу бегал, разом всплыло, прижгло, прищучило, ни вздохнуть, ни выдохнуть, аж в глазах туманится. Вот и взбеленился, вот и поддался: была бы река свободна, катила бы воды свинцовые, накатывала бы волны серебристые, махнул бы через парапет прямо туда, головой вниз.
А лёд хорош: ровный, белый, небо в нём отражается. Посреди реки две старые покрышки брошены или брёвна обугленные, как ругательство на такой красоте. Вдруг даже забыл, о чём горевал. Одна покрышка пошевелилась, дёрнулась, с места сдвинулась. Усмехнулся Вадим: никакие это не покрышки, не брёвна обугленные и не колёса грузовика, а настоящие, взаправдашние мужики. Двое их, на порядочном расстоянии один от другого сидят. Дальний вскочил, попрыгал, размялся. Второй, видно, крепко на него рыкнул: раз холодно, ступай домой. Попрыгун мигом уселся обратно, на ведро или на раскладную скамеечку, не видно с берега. Вдруг шальная мысль пришла Вадиму на ум, догадка его озарила. Просиял Вадим: щёки нарумянились, глаза блеснули. Шапку скинул, вдохнул поглубже. В один миг чудное преображение произошло с ним, стал на былого удальца похож. Улыбнулся своей затее и целеустремлённо побежал куда-то. А что надумал, кто ж его разберёт.
На следующий день рано утречком мороз свежий, ершистый. Снежинки редкие затаённо вьются над землёй. Явился Вадим на реку с большущим свёртком под мышкой, думал, успеет провернуть затею, пока рыбаки досыпают да раскачаются. Глядь, а по снежку реки от набережной уже вьются свежие цепочки следов. Это кондовые сапожищи с рифлёной подошвой, это валенки, что на два носка и то велики, истоптали белый хрустящий пух. Это бахилы на войлоке, с ремешками да молниями, наследили, оголили голубой лёд. И видит Вадим – посреди реки, сгорбившись, сжавшись, замерли рыбаки. Сколько их будет: раз, два, три, туда, к Тульской, ещё четвёртый мерещится. Рассыпались, разошлись подальше друг от дружки. И ближе к тому берегу, к Липкиному учреждению – ещё один притаился. Эх, вы! Не могли ещё часок похрапеть, второй потянуться да третий обождать. Бранил Вадим рыбаков, а делать нечего, надо задуманное воплощать. Стал он искать, как на реку спуститься, чтобы шею не свернуть и синяками-ссадинами бока не украсить. Бродит по набережной туда-сюда, ни захудалой лестницы, ни потайного какого-нибудь лаза никак не найдёт. Сквозь решётку чугунную глянешь, ещё сильнее хочется со звонким очнувшимся сердцем по ледку пройтись. И хоть бы один из них подсказал, хоть бы намекнул. Сидят все хмырями хмурыми, не шевелятся, будто заснули или замёрзли насмерть. Сжались, под ноги пялятся, а что вокруг творится: страдает ли человек невдалеке, поезд ли шумит на мосту, пёс ли дворовый воет поблизости, самолёт ли калякает небо – до фени им.
Метался Вадим полчаса по набережной, наконец заметил: цепь в одном месте к решётке привязана, на ней большущее колесо висит. Вот тебе и спуск. Вот тебе и Дайбог. Поистраченные на горькую, разбазаренные на беготню по городу силёнки собрал, через парапет перемахнул, по цепи сполз, на колесо шагнул. Неудобно такие выкрутасы выделывать, когда мышцы обветшали да ещё под мышкой – большущий свёрток. Колесо под ногами ходуном ходит. Вадим кое-как удержался, переступил, опустил сначала одну ногу на лёд, потом вторую. Отцепиться не решается – боязно неизвестности довериться. Непривычно, что под снегом, под скорлупкой наледи упрятана река Москва, притаилась, течёт себе тёмными водами. Сначала брёл неуверенно, зыбко было в его душе: всё озирался, высматривая, за что бы ухватиться, если под ногами нарисуется припорошенная трещина, разинет пасть полынья. Потом освоился, твёрже стал его шаг. К середине реки и думать забыл, где находится, что подо льдом притаилось, всё приглядывал, какие события вокруг происходят. Вон, справа мрачный на вид рыбак в огромной пушистой шапке, что сгодится люлькой для малого дитяти. Скрючился на стуле, лицо обветренное и суровое оборотил куда-то к гавани Кожуховской. Вадим на всякий случай подальше от него прошёл, стороной. Зато худенькому мужичонке в синем арестантском тулупе всё же не удержался, заглянул через плечо: заметил три тонкие удочки, лесы, что в лунки тянулись, и раскрытый пластмассовый ящик для снастей и улова. Больше ничего не успел ухватить – мужичонка обернулся на хруст, брови сдвинул, мол, иди-ка своей дорогой, не мельтеши за спиной. Беретку дряблую да выцветшую на уши натянул, уселся поудобнее, поискал, как теплее будет сжаться, и снова замер. Словно околдовали его. Ну и пускай сидит.