Два года с тех пор в омуте холодном Зина пряталась, чёрную лебедицу обиды в груди таила. Не хотелось ей по берегам шалить, платья у стирающих отнимать. Разговоры соседок крикливых, споры бывших подружек из городка не особенно тянуло подслушивать. Ничего она не хотела знать. Летом жарким, в одиночку соскучившись, загорающих на берегу припугивала, по воде ладошкой легонько прихлопывая, осыпая бусами брызг сверкающих. А когда сварливая тоска нападала, завывала Зина ночью на отмели. Под ивой плакучей тихонько хныкала. Патлы перепутанные пятернёй раздирала. В воду омута, будто в старинное зеркало, долгими часами пялилась, с бессердечным прошлым спорила, с настоящим смириться не умела. И ныряла в отчаянье на глубину, лентами водорослей опутанную. Находила там в песке лодку злосчастную. Сидела на ней неделями, колени к подбородку прижав, щук по бокам перламутровым поглаживая, в переливчатую даль всматриваясь. И обиду свою жгучую помнила.
Дни над озером перекатывались. Ночи зимние махали сизыми крыльями. Поезда товарные вдалеке громыхали. Кричали по утрам в деревеньке на том берегу петухи. Осыпались золотые блестки, ивовые листочки в воду. Девки смазливые из городка в озере полоскали полотенца да скатерти. Парни бритые, вернувшись из армии, с брызгами и воплями в прохладу прыгали. И ловил хромой рыбак Афанасий на червя, на мотыля и ещё иногда сетями окуней да плотвиц. А потом, ближе к нынешней осени, вдруг с чего-то очнулась Зина, от озёрной одури ни с того ни с сего встрепенулась. И решила: в Москву надобно. Перемётного Башляя отыскать. В глаза его блудливые заглянуть. Сердце его прочесть, понять, как же это так, отчего это всё. И решила она ещё сильней: в Москву надо!!! От обиды чёрной избавиться. Холод озёрный по дороге выдохнуть. Из груди да по равнине бескрайней невзгоды выплакать. Кто знает, может быть, не зря испокон веков рассказывают: кем в столице Залесской покажешься, кем тебя в Москве люди быстрые да хваткие сочтут, та ты и есть на самом деле, той ты и будешь, с тем тебе и жить до скончания века».
Проникся Посвист молчанием озёрным. Многое чего из него сумел вычерпать. Головой качал, призадумавшись. Между тем всё чаще вырастали из-под земли, вдалеке и вблизи среди полей голодных и лесов холодных манки-городки. Выглядывали из-за холмов, окутанные пуховыми шалями туманов. На ночлег зазывали, тишину обещали. Нерешительно топтались у реки, покуривая сигарки заводских труб. На дорогу глядели с надеждой, себе под нос гудели. И светилась среди домов вышка, обещая ласковый вечер, сулила, что на центральной площади будет ворковать баян. Не спешил старый Посвист узнать, кто на том баяне будет играть, по кнопочкам чёрным постукивать, весёлые песни растягивая. Не сворачивала с дороги «Чайка». И тонули манки-городки, как огромные сундуки, среди лесов густых и полей пустых.
Обернулась дорога уродицей, будто скупец подшил к давешней ленте старенькую рогожку. Трясся старец на жестком сиденье, портилось его настроение, стукался макушкой в потолок: «Такккой дороггге, ддда вввилы в бббок». От скачков зашевелилась Зина Озёрная, из песцовой шубейки высвободилась, фантик от леденца в окошко швырнула. Где упал тот фантик, там трава инеем засверкала, лужи льдом затянулись, рванулся в чащу стылый ураган – дёргать берёзы за косы, сосны за космы, елки за чёлки.
Объявились из-за поворота, словно сыроежки-грибы, придорожные бутербродные, тихие да кроткие на вид. Бочком выбрались из продрогших чащ тесовые хатки, курьими ногами перебирая по припорошённой траве. Там, где только что тянулась ухабистая дорога, возникли бойкие закусочные. Крышами хлопали, ставнями грохали, занавесками из окошек махали, всячески давая понять, что готовы и рады принять. А чтоб гостеприимство выразить – мигали разноцветными лампочками, пыхтели смолистым дымком, дразнили дармовым чебуреком. Отворялись ворота тесовые, гремели засовы пудовые. Пахло в воздухе шашлыком и вином. В ответ на радужные обещания, на гостеприимство придорожное завывали в нутре у Посвиста стаи волков, вгрызались старику в бока. А избушки-побрякушки, оголодавшего за версту чуя, выбрасывали в небо клубящийся пар, куриным бульоном пропитанный, дарёным пирожком подслащённый. Стремились заразить проезжего жором великим, отуманить глаз, закружить голодную голову, чтоб качнулся перекладиной путь под колёсами. Старались те бутербродные не зря, большие там сидели умельцы с дороги увлекать, вбок уводить. Холодел Посвист, но держался. Молча терпел голод, без стона сносил жажду. Потом переключил передачу. Подпрыгнула «Чайка», стрельнула разок, пальнула другой и рывками припустила по латаной да штопаной дороге.
Нежданно-негаданно шлагбаум ручищей полосатой путь преградил. Огоньками, будто цыган глазами, мигал. Встала «Чайка» у насыпи, среди серых замёрзших лесов. Пять минут проторчали, десять минут прождали, счёт времени потеряли, будто, казалось, уж век на ветру зябли. Потемнели по сторонам чащи, ой недобро следили оттуда внимательные глаза. Мелькнула средь деревьев птица дятел, с ёлки на ёлку перелетая, в дебри манила, за стволами столетними прячась, тревожно выстукивала по коре. Рябил в глазах шлагбаум полосатым рукавом. На путях ни по правую, ни по левую сторону поезд не объявлялся. Не раздавалось вблизи и вдали крика-гика паровозного. А с шоссе в самую глухомань просёлочная тропинка петляла, шинами камазовыми пропечатанная, обещала в двух шагах объезд. Не откликался Посвист на зов той тропинки, даже в сторону вертлявой не глядел.
День катился к вечеру, упряталось осеннее яблочко-солнце в войлок облаков, зашевелились над лесом тучи. Барабанил Посвист по рулю, бороду приглаживал. Очень хотелось ему хорошенько ударить по щитку кулачищем или свистнуть раскатисто. Чудом сдерживался он, сообразив, что лучше не шуметь наугад. А то неведомо, кто там скрывается за стволами, прячется под кустами. Вдруг они от свиста проснутся.
Потом застыло небо, остановились облака, задрожали сосны, посыпались наземь иголки да шишки. Огласил округу пронзительный рёв, вынырнул из-под земли скорый поезд, яростно чухал-пыхал, гремя-дымя перед глазами. Сухие травки перед ним угодливо склонились, листья ржавые пустились в пляс. Фантики, обёртки безымянные хороводом к небу полетели. Сощурился дед, больно уж из тёмных окон веяло холодом, гнилью и тиной. А в ответ встречный товарняк ржавыми цистернами и вагонетками громыхал. Из пустоты он возник, из ниоткуда объявился, а куда направлялся, догадаться не дал. Миг – и стихло всё, под землю поезда провалились, только ёлки дрожали и осины удивлённо шатались. Пропал полосатый шлагбаум, словно его и не было. Растянулись справа и слева до самого далёка пустые пути. Не стремился старый Посвист загадки той железной дороги решать, не бежал поезда выслеживать, примирительно отмахнулся, поддал газку, и покинула «Чайка» то место щекотливое.
Диво ли, что следил старик за шоссе из-под заснеженных бровей без доверия. И поделом. Возникали по обочинам всякие цветастые лотки, расписными мисками уставленные, деревянными ложками увешанные. Были там дубовые сундуки, кленовые рундуки, берестяные короба, корзины из ивового прута, шкатулки из липовой коры. Новенькие, лаком сверкающие, в руки просились. Много чего на тех лотках лежало, путника внимание отвлекая, а торговки все как повымерли. Ладонь ко лбу приставив, людей разыскивая, удивлённо бубнил Посвист: «Как же это под дождём забросили, сторожить-то кто будет…»