«Обитает в наших закромах Книговед Лиходеич. К каждому гостю читальни он имеет особый подход. Умник ты, бездарь или от дождя проливного среди книг укрылся – с лёту раскусит тебя Лиходеич косявчатый, к бездорожной душе тропинку подберёт. С ним на ровном месте оступишься, в четырёх шкафах так заблудишься – только вой да кричи, путь назад не ищи.
Выставляет Лиходеич перед учёным человеком в первые ряды книжки сорные, что под Кузькину диктовку накатаны. Там на каждой странице ругаются, или мирятся, или обедают. Девки видные да румяные там за девками такими же бегают. Ну а парни плечистые русые только пеной плюются да рубятся. Увядает в учёном внимание от такого повествования. Опускаются веки учёного, тяжелеют руки учёного, в глазах потухших учёного только мухи навозные кружатся. И ликует Книговед Лиходеич.
Но на том его заслуги не кончаются. Путает безобразник литературу на полках. Собрание сочинений как попало в беспорядке распихивает. А том, за которым добрые люди по тайге семь вёрст топали, прячет в дальнем шкафу, шиш найдёшь.
Недотёпе в руку доверчивую одуряющие брошюры суёт Лиходеич. Пустомеле наивному, как на грех, навяжет мудрёную книжицу, где все буквы вроде бы русские, да слова в уме не вмещаются. Чтобы голова у бедняги неделю раскалывалась. Чтобы жажду к чтению навек отбить. Перед девкой, донельзя начитанной, которая много стихов наизусть зазубрила, потихоньку выставляет Лиходеич на передние полки журналы, где на бабах из одёжки только бусики да серёжки. А уж если заскочит в читальню убеждённый и воинственный неуч, вмиг закружит его Лиходеич. Отуманит рассудок переплётами да закладками, средь корешков разнопёрых загоняет. Будет неуч потерянный вдоль полок бродить, жалобно и злобно вздыхая, словно душу где-то между страницами спрятал и теперь никак не может найти. Так что Старому Месяцу несдобровать. И ты, дядька Посвист, ступай-ка себе к выходу, пока цел…»
Пренебрёг я предостережением книжечки. Из-за полок наблюдая, раздумывал, как бы это от Месяца беду отвести. Жаль, что темень тьмущая помешала, не сумел разглядеть во всей красе Лиходеича: косорот он или конопат – не скажу. Потихоньку раскрыл я книжечку малую, по-глуховски на пальцах приказал ей не шуметь. Из серёдки лист бесшумно выкорчевал, на стену опершись, стал складывать. Уголок заломил и другой навстречу загнул. Не одобрила книжечка моей выходки. Ну да я, шуршанье возмущённое сбавляя, пасть бумажную легонько прижал. Наконец оказался в моих руках голубь, с виду будто бы чуток обмороженный. Кособокий он вышел, заморышем уродился, с крыльями разной длины. Зато вместо перьев на остроклювой голове ровненькими рядами слова лежали.
Пока голубя бумажного я сворачивал, не унимался Лиходеич, продолжал озорничать. На моих глазах ещё два сборника из-под носа Старого Месяца уплыли. И журнальчик худенький исчез. Развлекался Книговед с удовольствием. Всё до захудалой брошюрки намеревался отнять и голодного читателя несолоно хлебавши из своих кладовых под утро выпроводить. Подкинул я тогда голубка, подтолкнул кособокого и легонечко дунул вослед. Подхватил птицу попутный ветер, неслышно между шкафами понёс: мимо чинных сборников да клопедий, мимо книг в разноцветных одежах. Со всего размаху налетел бумажный голубь на Лиходеича, клюнул безобразника в висок. Перепугался Лиходеич до икоты. Не привык он к такому обращению. Думал, вечно будет безнаказанным. Надеялся, что управы на него не сыщется. И ошибся.
Задохнулся Книговед от неожиданности, заикнулся Лиходеич клюнутый, от сильнейшего испуга на три дня сделался он хромой. Наступил в биографии Книговеда чёрный день: на неделю испортилось его настроение, не до развлечений и куража сделалось ему. От голубка бумажного, будто от Недайбога, отскочил он. Выронил маленькие садовые грабельки, ручонками себя обнял, очочками тоскливо блеснул и удалился в подпол: отлёживаться, горевать, за обиду отместку выдумывать.
Ничего-то Старый Месяц не заметил, всё так же рохлей он в бумагах копался. На корточки присаживался, чтобы нижние полки перебрать. На коленках ползал, портов не жалея. На шаткую стремянку взгромоздившись, с верхней полки-галёрки чтение подбирал. Думаю, даже если б кружил по читальне пчелиный рой, вряд ли книголюб насторожился, потому что крепко и начисто из белого света выпал. Разрослась его стопка, стала немногим ниже, чем фонарный столб. Перевязал Старый Месяц чтение бечёвочкой, голубой фонарик потушил и, довольный, но чуток измотанный, неслышно в окошко выскользнул. Не различая дороги, хлюпал по грязи да по лужам. Не терпелось ему, в ватины серые укутавшись, поскорей к чтению приступить… Смотрел я не без зависти ему вослед. Утешала только старинная пословица, что кому-то эти буковки в радость, а иным и во вред… Огляделся и я: не пора ли из книжных закромов выметаться. Не по душе мне здешние обычаи, не по нутру привычки Лиходеича.
Пялилась мне вослед читальня мутными глазёнками окон. В съехавшей набок шляпке-крыше маячила позади, кисловато крылечко скривив. Над её трубой, в шаль облаков закутанный, Старый Месяц в скрипучей качалке третий сборник перед сном дочитывал. Уж он побледнел да осунулся, а не думал на полпути книжку отшвыривать. Но светлеющее небо быстро его разморило: веки отяжелелые опустились, пляс золотистых бликов в таёжной речке нагнал сны с цветными картинками. И упала недочитанная книжица к его ногам.
Испытание читальней сносно выдержав, загадал я объявиться в столице заранее. Думал, сестру Тармуру по широким улицам прокачу, терема стеклянные покажу, по мосту над Яузой провезу. Летел в настроении, песни хорошие напевал, чтобы сложилась дорога без препятствий, без колдобин и не кривая и скользилось бы по ней весь путь как по маслу. Птица мимо меня не пронеслась, зверь лесной наперерез не мелькнул. Доверился скромной тропинке, строго-настрого поставив условие: чтобы вела коротким путём, из стороны в сторону не швыряла, средь оврагов да пней без нужды не гнала.
Окружила меня стая болтливых дорожек. На весь лес без умолку галдя, зазывали они мою робкую тропинку за собой в овраг, наперебой упрашивали на болоте погулять, в чащу тащили – на медвежат поглазеть. Толкались шумные дорожки, щучьи подружки, на отказы твёрдые обозлившись. Локтями мою тропинку пинали, обзывали «тихоней» и «мямлей». Много таких дорог по лесу шатается, ни с того ни с сего возникают и вмиг без следа обрываются. Не обращал я внимания на ихний гам, летел себе на уме, куда надобно.
Вдруг пошли вокруг деревья выплясывать. Лиственницы парами окружили. Кедры да ели хороводы водили. Мелкие кустики под колёсами листками трясли, словно цыганки браслетами из монет. Неприятно остудила ум догадка, что попалась на этот раз мне тропинка с гнильцой, чрезвычайно ранимая всяким грубым словцом. Заклевали её дорожки настырные. Пригорюнилась обидчивая тропинка, от пинков да колких прозвищ подраскисла, от галдежа беспрерывного пооглохла и о том, куда спешила, позабыла… Кругом вроде знакомый лес тянется до небес, а приглядишься – совершенно чужой стоит перед глазами стеной.
Под колёсами шуршала хвоя неприветливо, ветки трещали-стращали. Кедры-великаны пожимали плечами, пуще тоску нагоняя. Сосны да лиственницы патлами небо заслонили, застряли в их колючих причёсках солнечные лучи. Среди бела дня сумерки тревожные, синие в душу пробрались, по уму растеклись. И, как водится при таких обстоятельствах, ни один кустик по-дружески листком не махнул, ни одна травинка зелёной улыбкой надежды не подала.