Промышляет в столице Лай Лаич Брехун, Собачий царь. Помалкивают мужики, будто ни за что не дано человеку, который крепко жизнью увлёкся, Брехуна повстречать. Потому что слепнет и глохнет такой человек ко всему вокруг. И не знают люди увлечённые, где Лай Лаича разыскивать. Невдомёк им, каков Брехун с натуры-лица. Нету в нём нужды для люда заводного, утонувшего в заботы с головой.
Немотствуют бабы, будто только тем встречается Собачий царь, кто понарошку живёт, кто в себе каждый шаг спотыкается, вопросов много судьбе загадывает да по сторонам ненасытно глядит. Все, кто с нелёгкой ноги ступают и в чужие окошки пялятся, у Лай Лаича Брехуна на примете. К нерадивым жильцам белого света объявляется он из царства собачьего. Только кликнут его в отчаянии, призовут, безнадёгой утомлённые, тут как тут возникает Брехун на шумной улице, чинно просителю навстречу идёт.
Облачён Собачий царь во что горазд: не сверкает ярлыками громкими, не украшен золотыми кольцами, за модами московскими он не гонится. Наряжается Лай Лаич с чужого плеча: в пиджачишко куцый да обношенный, в стоптанные жёваные чоботы. Жинсы, в хвост и в гриву поистёртые, изо всех портов признает. Не всегда узнают просители в забулдыге патлатом Лай Лаича. А ведь из толпы он выбивается повадками, стать имеет не холопскую, но царскую. Он плывёт задумчивой походкой, по-хозяйски эдак подбоченившись, в окружении трёх бездомных псов. Будто бойкая уклейка в тихом омуте, под его усищами колючими водится лукавая ухмылочка. А в глазах ещё та хитреца обитает. И глядит он исподлобья, наблюдательно.
Не сказать, чтоб удался Брехун ростом-выправкой. Да и мордой он не больно выдался. Бородёнку куцую имеет, на щеках не щетина – наждак, патлы серые в хвост заколоты, нос – картошина со средний кулак. Отчего же девки, на Лаича глядя, онемев, глазёнки опускают? Барыньки болтливые – запинаются, разодетые бабёнки – спотыкаются, тётки статные, сочные, смутившись, с шеи пот платочком утирают? И не спрашивай, промолчат. А чего скрывать, проник Брехун в наши тайные чаяния. С лёту бабий ум разгадал. Потому что редкая барынька на чужой самовар не позарится, на чужих санях не прокатится и запретную грушу не скушает. Смотрит всякая баба в сторону да в чужие окошки заглядывает.
Подгребает, значит, Брехун к просителю. Озирает нерадивого с издёвочкой. Мол, и не таких я раскусывал. Ой, немало народу обламывал. В чисту воду загонял, подо льдом купал, в сыру землю живьём зарывал. Расколю, куманёк, и тебя… Хваткие глазёнки Лай Лаича подмечают всякую задорину. Ничего от них не укроется: ни за пазухой сбережённое, ни в портфеле среди книжиц хранимое, ни в подкладку пальтишки зашитое, ни под стелькою, ни на дне души. Всё распахнутое и зашторенное на ходу прознает Брехун. С ног до головы обшарит его пытливый взгляд, вдоль и поперёк обмерит кропотливый ум, все кладовки, чуланы и подполы за версту в человеке нащупает. Чего у самой калитки повешено, а чего в глубокий погреб упрятано – до пшеничного зерна разведает. Что за пёс перед ним – разглядит. Оттого вблизи Лай Лаича, как щенки, мужички спотыкаются. Парни буйные, в пол потупившись, как цыплята двухдневные – нервные. Уж под тяжким взором Лай Лаича небыль с былью мешать плут не вздумает, молодец овцой не прикинется, Воробьёв Орловым не представится и не сделает вид Кузька-вор, будто шапка на нём не горит».
Загустела заварка в гжельском чайнике. Недоеденный сыр иссох и съежился. В чашках пойло остывшее ржавой плёночкой занялось. Притих Лохматый, насупился, но рассказу угрюмо внимал. По его молчанию твёрдому, по его дыханию резкому непонятно было, о чём он думает, интерес имеет или дуется. За ним исподтишка наблюдая, продолжала Лопушиха гнуть своё:
«Наизусть знает Лай Лаич кручину каждого. Нет нужды ничего растолковывать, так что времени зря не трать. Раз явился к тебе на зов Собачий царь, от других срочных дел оторвавшись, значит, подоспело твоей загвоздки решение, чем-нибудь готов подсобить. Ну, считай, не зря, во сне ворочаясь, вздохи тяжкие в подушку ты выдавливал, уголок простынки кусая. И не вхолостую слёзы горькие в омуте пива топил, в небо дымное обиженно всхлипывал, пачку в день изводя. Уловил твой зов Лай Лаич Брехун. Знает, что, в чужое окно заглядевшись, вдруг истаял ты в своих глазах, обмелела твоя биография, исхудала бесславная куцая жизнь. «Кто же долю мне такую нескладную, тесную да несладкую выделил? Отмерял, окаянный, скупой рукой. Всё боялся, как бы лишнего не обломилось. Чтобы не накушался вдоволь простой мужик, чтоб малинка ему в рот не попала, не закатилась за щёку мармеладина, сливки взбитые ум не взбодрили» – вот такие мысли колючие твою душу до крови царапали. Размечтался ты о доле получше, за чужим окошком себя представляя, поседел, посерел, отощал – всё курил на крыльце по ночам.
Из чужого окошка льётся ласковый мягкий свет. Там просторная натопленная комната, на стене часы с кукушкой тикают, под столом свернувшись, кошка спит. Как усядешься на чужой диван да укутаешь ноги в пушистый плед, расцветает в душе настроение, сердце мятое расправляется. Ох, и нехотя потом возвращаешься в тесные каморы нетопленые, где мигает сирая дура-лампочка, скулит под ногами неметёный пол и хромые табуретки шатаются. Тесновато в своем вагончике, неуютно спать на узкой полочке, если хоть минуту, размечтавшись, побывал в уюте за чужим окном.
Стонет человек, загибается, сквозь глубокий сон покрикивает, в разговоре с соседом, задумавшись, бледными губами шевелит. До того извёлся, измаялся, что родные перестали узнавать его. А соседи с боязнью поглядывали, продавщице чего-то нашёптывали. И катился милок одинешенек по ухабистой дороге под гору, и никто его не жалел. Отвернулся от горемыки брат родной, думал, снова начался запой. Мать-старуха опасливо пятилась и щеколду на дверь присобачила, чтобы сын невзначай не ворвался и из шкафчика деньги не выкрал. Даже женщина верная, кроткая, от него потихоньку отвадилась. У колодца простаку улыбалась, волосами густыми трясла, а потом кисло морду кривила и соседке-куме, через высокий забор, ох, недоброе чего-то тараторила. Пару слов разобрав, опечаленный, стал он ложки из буфета выбрасывать. Салатницы и рюмки хрустальные, зубы стиснув, швырял об дубовый пол. На другой день завыл он в открытую, метался среди стен тесной комнатки, мать с отцом обзывал дураками: вытолкнули в белый свет прозябать. Ни один человек во всём городе на него не взглянул с состраданием, ни один из знакомых-приятелей добрым словом приободрить не хотел. Все советы давали сухие, говорили, что лицом осунулся, попрекали, что без меры к рюмке тянется, а помочь никто не пытался. И бежали все куда-то, опаздывая, чоботы да туфли сбивая…»
Настороженно Лохматый поглядывал. Кой-чего до него доходить начинало. Разве видано, чтоб без всякого повода, в будний вечер, не отмеченный праздничком, за три месяца до Нового года баба жадная пир устроила, все припасы зараз извела? Заподозрил он, что заранее разговор намечался. Давно потолковать Лопушиха задумала, удобного момента ждала. Обкормила холодцом на свиной ноге, опоила холодной водочкой, огурцов солёных хрустящих, сыра пряного, сала острого закусить дала. Щедро, с радостью, добавку накладывала – до отвала мужика угостила, с задней мыслью за ним наблюдая. А мужик-то и рад наворачивать, что давали – жевал, будто бык на убой. Луком сочным холодец заедая, огурцом ароматным хрустя, ни о чём простодушный не думал, дали водочки – пил и пил себе. Разогрелся Лохматый, развезло его, отяжелелые ноги в пол вросли, руки хваткие стали ватными и безвольно на стол опустились. Тут пошла Лопушиха расписывать, клонила плутовка к недоброму. Издали приступив, с осторожностью гнула своё. Медленно сползала с глаз пелена сытая, голова от одури хмельной трещала. Чувствовал Лохматый, неохотно трезвея: будто малая плотвица на крючке, вертится перед носом разгадка, но ухватить её никак он не мог.