Холодцом наваристым на свиной ноге, щедро чесноком приправленным, лавровым листом и перцем не обделённым, вдоволь, до отвала я нанюхалась, слюнок наглоталась досыта. И почувствовала себя словно званый гость. Ох, уютно ж я в шаль укуталась да под сношенной кофтёнкой нахохлилась. Думала, после ужина часок покемарю. Но тут пахнуло мне в лицо знакомой гнильцой. Это Ветер Лесной с гулянки воротился. Как учуяла его, тут же весь покой был таков. Шастал меж сараев Ветер Лесной и свою старуху разыскивал. Над безмозглым усмехаясь, всё же глазом мёртвым тревожно в темноту я пялилась, а живым, будто девка запуганная, хлопала.
Поначалу звал он меня ласково, после долгой отлучки истосковался, аж от нежности весь дрожал. И до слёз меня эти вопли жалобили. Так он кротко мое имя выкрикивал, будто участь его решается. Меж сараев потерянный метался, тряпочки да лоскутки с заборов срывал. Трепыхнулась я, почти поверила, что после недельной попойки опомнился увалень. Но зацепилась моя кофтёнка за гвоздь. «Э-э-э, – думаю, – нет. Навстречу не выйду. Обожду». И осталась где была.
Стала к зову Ветра Лесного, как к чужому, с опаской прислушиваться, из головы всякий сор вытряхнув. Хлоп, а в голосе-то его умоляющем осиновый прут для старухиных боков заготовлен. Среди робкой мольбы за спиной кудреватая крапива припрятана, что в лесном овраге – в человечий рост. Хлыстик ивовый, в луже ледяной вымоченный, в зове жалобном притаился, терпеливо свой черёд ожидает. За догадкой по карманам не шарила: перевелись все деньги у шалопая. Глазом последним клянусь: снова до нитки поистратился, без копейки по миру шастает. Оттого и кличет Тармуру по чужим дворам, злость скрывая.
А потом уж Ветер Лесной не на жизнь разошёлся, а на смерть. Средь полночи темной, зябкой в двери колотил, в окошки к спящим заглядывал, запертые калитки тряс. И крушил, дурак, всё подряд. Там, на грядке у Крайнева, выполотая лебеда да ботва свёклы увядали. Подхватил их Ветер Лесной, раскидал, расшвырял по околице. У разгульной бабы Кручининой сбросил в грязь с верёвки скатерти, в лужу затоптал новые простыни. И пиджак дружка Кручининой, на заборе оставленный, в заросли репьёв зашвырнул.
Теперь требовал он меня настойчиво, нетерпение устав скрывать. Словно сидорову козу на убой вызывая, рычал и огрызался, как пёс. Не спешила я из убежища, в тени укромной от страха скрючилась. На призывы резкие не откликнувшись, сильнее вжалась в стену вагончика. На вопли пьяные, лютые, как матрёшка немая, лыбилась и башкой опустелой не смыслила. Всё ж пронёсся Недайбог мимо и крылом вороньим не задел. Одурелая, не попалась я. Поглупевшая, на зов не вышла. Непригожую ссору вынесла, слово поперёк не сболтнув.
А соседи всё молча кушали. По тарелкам вилки сноровисто тренькали, по маслёнке лязгал задира-ножичек. Изредка шаркала Лопушиха затёкшею ножкой, а Лохматый буян табуреткой поскрипывал. Дружно ужинали они в вагончике, посерёдке тесной натопленной кухоньки и ничего, холодцом увлекшись, не слыхали. Миновало счастливую чету буйство Ветра Лесного. Ни травинки он у них в саду не задел. И бутылки порожние на их крыльце целы остались. Даже рогожу бесхозную с их забора в угаре не утащил он. Порезвился олух вволю, наорался вдоволь. Среди грядок в огороде Крайнева оступился, рухнул в борозду и на плетях огуречных колючих сник непробудным сном. Зато я, сжавшись в спасительной тени, от испуга никак оправиться не могла. Трясло мои рученьки дрожью мелкой, осиновой. Знобило мои ноженьки лихорадкой январской. Головушка ныла, уста в ухмылке кривило, из глаза живого выливалась бездонная слеза.
А соседи терпеливо чай заваривали и над чайником пузатым гжельским покрасневшими носами клевали. Храпел на всю округу Ветер Лесной, дня на три сном его обезвредило. Луна, томясь над деревенькой, голубоватым светом мой погребок обласкала, словно у самого леса приютилась не халупа убогая, а вполне приличный, с достатком, дом. Упорно журчал в тишине тугой ручей. Это вдали, за сараем, из постели на холод выскочил по маленькому Крайнев. Но никак не могла я в настроение воротиться. А соседи чашками звякали да румяные сушки ломали. Вдруг вскочила Лопушиха форточку затворять. Занавески синие зашторила и, чтоб глаз чужой не пролез, щель замкнула прищепкой.
Струится из чашек дымок, будто вьюнок тянется к низкому потолку. Пригнулась бабья тень над столом. Ей навстречу мужик шею вытянул. Насторожилась и я, прищурилась. Как рукой всю мою хворь сняло. Звучно лобызнув горьковатый чай, Лопушиха-пройдоха вполголоса, сама с собой размечталась: «Знал бы кто, как в просторную избу хочу! Чтоб развесить полочки на кухоньке, умывальник новенький и шкафчики. Из коробки, что сыреет в подполе, наш столовый свадебный сервиз достать. И была б тогда прохлада в горнице, занавески лёгкие воздушные у открытого окошка нам выплясывали. Хватило б места и для спаленки. В ход пошла б ночнушка с оборочкой, две заморские, в клетку наволочки и широкая простынка с ромашками, что до хруста снежного крахмалена… Подоспеет черёд новых одеял, купим им на смену одеяльники с колокольчиками и листочками. Как почтенные граждане, выспимся, как солидные люди, умоемся, за раздольным столом отобедаем, знатно, с важностью заживём. Эх, нашлась бы работёнка сдельная, чтоб из-под полы совали денежку, чтоб пихали в сумку подношения и в карман из кулака тысчонки сыпали. Где такая работёнка водится? Чем её, пугливую, приманивать? Как представлю: кровать двуспальная, рядом тумбочка, лампа с плафонами. Аж дышать не могу, обмираю вся, будто лёд мне за пазуху сунули».
Отпрянул мужик от бабьего пьяного лепета. Обречённо над чашкой ссутулившись, будто чёрствый хлеб – окаменел. Сахар со звоном размешивал. Отстранившись от темы болезненной, как отлупленный, дул на чай. И рыдал грустный колокольчик над лесом. Кружил над верхушками елей Недайбог, чёрными крыльями стегал облака. Тем тревожным звуком отрезвлённая, огляделась Лопушиха, от домашней обстановки отпрянула, голову кулаком подперев, заскулила:
«В неизвестность ехать боюсь! Как узнать, куда наш вагон котится? Эх, а ведь под откос несёмся… Сколько дров запасать? Чего в погребе складывать? Не пойму… Чем мне, горемычной, утешиться? У кого бы хитростью выпытать, что да как впереди? – охала и вздыхала Лопушиха, допекая до белого каленья мужика своего. – Нет ли средства, которое на верные рельсы наш вагон установит? Чтоб катились мы по нужной дороге, следовали себе помаленьку не куда придётся, а куда я велю, куда надобно…»
Не стерпел Лохматый, проняло его. «Нету, – рявкнул, – в нашей деревне и ещё далеко во все стороны чудодейственных средств, чтоб вагоны на путях ровнять. Куда занесло, тут и останемся. А настанет день, последуем тихонечко, как и все, на тесный погост, болотистый. Там и будем лежать на поляне, под высокими и стройными соснами до скончания времён». А про себя, взгляд потупив, он прибавил: «Ишь, загорелась баба склочная, чтоб её куда-то там доставили…»
Ниже согнулась Лопушиха над скатертью и одними губами, без голоса, с небывалым нажимом выдала: «А ты про что старики галдят, об чём старухи каркают – мимо ушей пропускай. Ты выслушивай, насчёт чего люди помалкивают. Ты выпытывай, чего бабы говорить избегают, и мужики, как рыбы, за щекой хранят. Ты лови, об чём парни буйные и сквозь сон глубокий не обмолвятся. Девки даже под щекоткой не брякнут. Ведь утаивают люди немало дельного. Существует средство испытанное, чтоб из безнадёги скучной вырваться. Думаешь, легко оно в руки пойдёт? Малой ли ценой достанется? Разве у тебя в сапог не отложено? У меня в сундук не припрятано? Поднатужимся. Наскребём. А жалко денег, нету сил – сиди в грязи, едь, куда везут, ешь, чего дают, спи на узкой полке вагончика, лбом безмозглым потолок подпирая. Только знай: имеется возможность эту жизнь как надо устаканить. За тем дельные люди в Москву стекаются. По земле затоптанной скитаются. Как шальные по улицам бегают.