Тут ещё ветер безымянный выскочил из подворотни и ну хозяйничать. Травку-муравку к земле прижал, раскачал крапиву-полынь, расшатал щиты газетные. Видно, соскучился тот ветер, давно не шалил, тряхнул хорошенько кусты, согнал воробьев с проводов, в небо клочьями чёрного пепла швырнул ворон и галок. И всё мало ему. Как дунет нешуточно – побежали по асфальту фантики да пыль, разметался халат дворника. Дунул ещё раз, отнял у старух столетних тополиную шерсть, распушил, закружил над крышами. Сорвались паутинки поблёкшие, объявления-бумажки отклеились, белым снегом наземь посыпались вишен лепестки. Перепутались золотистые Липкины волосы, на личико упали, глаза завязав. Баловался ветер, в окна бил, в листве шумел. Звенели клёны, стонали ясени, кланялись берёзки, ломались ветви рябин, падали под ноги. Собрал ветер тучки по клочку, по мотку. Из сараев, из загонов согнал на небо. Потемнело, посинело всё вокруг. Насупился Брехун, от Липки обиженно отстранившись. Хоть прямо на него гляди, хоть косо, не узнать Лай Лаича, будто ветер сорвал улыбку с его губ, унёс радость из глаз. Потемнело лицо Брехуна: лоб наморщился, на щеках, на устах – кромешные сумерки. Колодец тёмный в его глазах, вода тяжелая, свинцовая, льдом затянута, не пробьёшь. Вздохнул Брехун, на небо кивнул и пробормотал себе под нос такие слова:
– Раз не хочешь со мной дружить, гуляй одна. Я пошёл. Будь здорова, не скучай, катайся не спеша. Руки-ноги не ломай, позабудь Брехуна.
Ручищей махнув, решительно к дороге побежал, просторные порты придерживая. Стоит на обочине, незнакомцем прикидывается.
Тем временем под Липкиными ногами, глубоко под землёй, громыхали поезда чугунные, тарахтели колёса тяжёлые, искрили рельсы дармоездушки, свистели вагоны синие. От шума-бедлама зашевелилась ночь в своей берлоге: повернётся на один бок – что-то не спится, повернётся на другой – ни близко, ни далеко сна нет, повернётся на третий бок – ни одному глазку не удаётся задремать. Уж она причмокивала и позёвывала, в шаль куталась, подушку кулачком колотила. Вытягивалась ночь, почёсывалась, глаза жмурила. Лёжа на одной спине, галок городских по памяти пересчитывала. Лёжа на другой спине, балерин в чёрных пачках представляла. Лёжа на третьей, сколько колонн у Большого театра вспоминала, а сон всё не приходил. Решила тогда ночь, раз сон к ней не идёт, надо самой ему навстречу спешить. Нехотя из берлоги выбралась. Незнакомкой в черном пальто вылезла на платформу. Тетушкой в чёрной косынке прижималась к дверям вагонов. Ехала ночь в поезде полуденном, в поезде немноголюдном, не за кем было ей спрятаться, не за кого укрыться, натягивала платочек, воротником прикрывалась, журнальчиком заслонялась, а на журнальчике том чёрная обложка: духи какие-то рекламируют.
Бежала ночь длинноногой девицей в чёрных сапожках по переходу. Девчушкой в синем комбинезоне цокала по эскалатору. Вырвалась ночь из стеклянных дверей, из дверей метро, ослепла от света дневного, оглохла от шума улиц. Ветер подхватил её под три руки, разметал перья длинные, взъерошил густой сверкающий пух. Взмыла ночь в небо, наступили сумерки посреди дня. Потемнело всё вокруг, насупилось, заспешили прохожие, заторопились гуляющие парочки, гости столицы прибавили шаг, попрятали фотоаппараты в сумки. Собирают туристов в автобусы, бабушки по домам бегут, собаки по закуткам разошлись, птицы в листве схоронились. Опустели весёлые улочки, разошлись торговки и лоточники, разбежались какие-то личности, что всегда у метро слоняются, притихли центральные площади, обезлюдели лавки в сквериках, вмиг остались без посетителей рестораны-кафешки летние. А потом обезумел ветер, стал дома шатать, в окна хлестать. Ясени вековые, как былинки полевые, гнутся, того и гряди поломаются. Вырвал ветер-ворюга у Липки золотой волосок, вырвал второй, полетели они над городом, закружили над крышами железными, над кронами зелёными, навзрыд шумящими.
А Лай Лаич на обочине стоит, на дорогу обиженно глядит. Носятся мимо него долгуши-бездорожники, «вольвы»-скороходы, «мерсы»-самоходы, «ситроены» просторные, «ниссаны» проворные, всякие кастрюли смазанного вида, съеженной формы. Много машин прошумело мимо, все как одна уехали по своим делам, не хотели подбросить Собачьего царя туда, куда он путь держал. Усмехнулась Липка, опомнилась, прояснился взгляд затуманенный, возвратилось трезвое, прямое зрение. Глянула она прямо на Лай Лаича, уловила что-то, почти разглядела – да только надо же, в ту самую минуту над головой со всей силы громыхнуло, треснуло. Плюхнулась вязкая капля у Липкиных ног, плюхнулась поодаль вторая.
А шоссе опустело, редкие авто пролетали мимо. Вдруг свернула с прямой дороженьки столетняя салатница. Заштопанная, мятая, подъехала к Лай Лаичу. Обрадовался Брехун. Ничего, что не больно-то телега удалась, лишь бы упрятаться куда-нибудь внутрь, залезть на четыре колёса. Кое-как с дверью справившись, нагнулся к водителю, потом неожиданно на Липку обернулся.
А Липочка в сторонке стояла, хвостик косы перебирая. Уж немало капель она вокруг себя насчитала, озябла и кофточку коротенькую натягивала, мёрз полумесяц голой спины на сердитом ветру. Ничего не сказал Лай Лаич, печально и загадочно сверкнули его голубые глаза. Глянул он на девушку жалобно, будто из болота лесного, из оврага глухого на помощь звал. С таким отчаянием следил Лай Лаич, как девушка поступит, будто от этого зависело, заблудится в жизни он окончательно или есть ещё тропинка. Короче говоря, глянул Брехун девушке в самое сердце. Заволновалась Липка, разрумянилась, вмиг обернулась малой птицей-певицей с золотой головкой, и сделалась головка та пустым-пуста. Сорвалась красавица с места, полетела по улочке под всхлипами дождя в отворённую для неё дверку. Пахла улочка громом хриплым и молниями сиреневыми, гудела листва, как хор военного училища, кружился над крышами пакет целлофановый, билась на проводе синяя ленточка, через дорогу в переулок бежали парень с девушкой, хохоча и прикрываясь от капель каким-то альбомом.
Упряталась Липочка на заднее сиденье рядом с Лай Лаичем, затворилась за ней дверь железная, давно неновая. Газануло корыто-авто, с места тронулось. Поймал Лай Лаич ручку девушки. Ладони у него горячие, и глаза-то какие нежные. Только отъехали, обрушился на Москву ливень невиданный: хлынули с небес потоки буйные, реки разлились по улочкам. Поплыло корыто-авто, завертелось, закружилось и отчаянно забуксовало. А над головой деревья шатались, ветки наземь валились, в лобовое стекло летели.
Выбились из сил дворники, туда-сюда качаются, стекло царапают, но ничего не видать: что впереди, что сзади, куда дорога петляет, неведомо. Плывёт Липочка в автокорыте в неизвестность. С правой стороны из щели в потолке каплет на плечико дождь. С левой стороны Лай Лаич ушко бородёнкой щекочет, сладкие слова напевая, глазами преданно поблёскивает. Уж он извёлся, истерзался, как бы девицу приласкать, чем бы её сильнее к себе расположить. А из лобового зеркала стреляют в Липочку очи зелёные, тихие, изучают пассажирку бережно, ничем себя не выдавая, любуются украдкой. Волосы у водителя вьются, сверкают русые кольца, тянутся Липкины пальцы кудри те мягкие расчесать, растрепать. Лицо у водителя открытое, лоб широкий, брови жёсткие, губы узкие, плотно сжатые, скулы мощные, взгляд внимательный. Одним словом, добрый молодец, писаный красавец Липку везёт, ничего не говорит, не вмешивается, потихоньку за ней наблюдая. Улыбается Липочка Брехуну, а сама в зеркало лобовое посматривает, осторожно оглядывает затылок вихрастый, плечи широченные глазками поглаживает. А как отрывается рука водителя от руля, замечает она пальцы крепкие – колец не видно, ни золотых, ни серебряных, значит, холостой, незаловленный.