Не угостил Лай Лаич девушку мороженым, не отвёл подкрепиться чайком, не предложил тёплого пирожка с малиной, для поднятия духа солянкой мясной не попотчевал. Держал он Липку крепко под локоток, вёл за собой мимо людных ресторанчиков, уводил от закусочных да кафетериев, увлекал с прямой дорожки, сбивал с пути. А как ласково глазами поблёскивал. Бровями играл разноцветными: то чёрной играл, соболиной, то белой играл, песцовой. А говорил Лай Лаич поучительно, шептал-бурчал такие слова: «Тебе ли, девушка, по Тверской гулять? Тебе ли, милая, с горочки гонять? Лихо эта улица под гору бежит. Шумом убаюкает, блеском усыпит. А как едешь с горочки, стонут тормоза, и витрины всякие лезут на глаза. А мыслишки пыльные в голове снуют, тётушки вертлявые отовсюду прут. Молодцы бесстыжие из машин гудят, басурмане чёрные глазками едят. Ты послушайся Лай Лаича Брехуна, не гуляй по этой улице одна».
Уводил Лай Лаич девушку от Тверской, заговаривал зубы ласково, при этом потихоньку ушко бородёнкой щекотал. Шла за ним Липка. По сторонам головой не вертела, под ноги не глядела, на солнце не жмурилась, голубей на карнизах не считала, в окна не засматривала. Только и видела перед собой голубые глаза Лай Лаича, губы его говорливые, бороденку острую, брови разноцветные, серёжку-болт да железный зуб. Уводил Лай Лаич девушку бережно, тихонько о себе рассказывал. Всякие небылицы как наряды вывешивал, непонятно, где он приукрашивал, где – к правде воду подмешивал. Послушаешь Лай Лаича левым ухом – и не слышно ничего особенного, какой-то врун-попрыгун старается на словах себя дельным человеком представить, в приличный костюм нарядить да к тому же не слишком умен, раз надеется на такую наживку поймать. Как послушаешь ещё Лай Лаича левым ухом, слышно, что слова у него с делом рядышком не идут, лес дремучий между словами и делами Брехуна разрастается, слова его по дороге слоняются, а дела в тёмной чаще живут.
Уводил Лай Лаич девушку за собой в переулки кривые, в проулки сырые. Роняла Липка крошки, чтобы дорогу назад найти. Но на крошки те слетались голуби, воробьи, синицы, трясогузки, дятлы, глухари, дикие петухи, зяблики, малиновки, соловьи, прочие пичуги московские – даже корочки горелые склевали, ничего не осталось. Хлебушек-оберег в кулачке перевёлся, нечем больше дорогу замечать, некому Липку об беды спасать. А Лай Лаич не унимается, житьё своё пересказывает, бытьё приукрашивает – да только концы с концами у него не сходятся.
А послушаешь Лай Лаича правым ухом, обнаруживаешь много интересного. Наклонила Липка головушку, улыбалась сладким речам, затуманились её глаза. Глядь, а далеко они от Тверской улицы в дебри незнакомые зашли, в переулки узкие забрели. Горбатые, кособокие здесь особняки, сырые задворки мухоморами пахнут, на крылечках поганки-грибы растут, ящерки на солнышке греются, на балконах лопухи ладошками машут, полынь-трава колышется, крапива цветёт.
Брехун посреди дороги остановился, преобразился, улочку узкую приласкал, домики старенькие погладил, фонари перекошенные обнял. Я, говорит, начальник разрушенных зданий Москвы. Как развеют по ветру особняк – он в моё ведомство отправляется, как рассыплется от старости музей, он к моим владениям прибавляется, как сгорит какой-нибудь сарай, значит, так тому и быть – я, Собачий царь, над ним полноправным хозяином делаюсь.
По дебрям незнакомым, по переулкам узким они идут. Трещины сеткой асфальт накрыли, плесень стены облепила, снегопады штукатурку обглодали, оголились кирпичи старинные, на яичном желтке замешанные. Потеряла Липка бдительность. Заложило ей ухо левое, слушала она Брехуна правым, в словах его тихих не сомневалась, хоть мало чего понимала, речам его восхищалась и шла за ним, как овца на привязи. А о себе помалкивала – чего о себе рассказать, мало она в жизни видела, под подолом матери сидела, будто в чуланчике тёмном жила, в телевизор глядела, на картах гадала, чего-то ждала. А Брехун патлы назад зачесал, бечёвкой перевязал. Бородёнку пригладил, курточку поправил. Порты подтянул, пыль с ботинок смахнул. На пять лет помолодел, на десять годков похорошел. Разрумянился, плечи развёл, искоса посмотришь – орёл. Сложила Липка в уме всё домино, которое он выкладывал, бисерины, которыми он осыпал ей головушку, одну к одной приставила, выходило, мужик-то встретился дельный. Всех собак Москвы наизусть помнит, каждую дворнягу лично по имени знает, зданья разрушенные за ним числятся, многие десятки у него работничков, водятся у него деньги немалые, жинсы у него заграничные, а глаза от жизни усталые. Да у такого Брехуна наверняка есть жена.
Ножки у Липки заплетаются, на ровной дорожке запинаются, где в асфальте корень пробился, камешек притаился, спотыкается девка, качается, шаг шагнёт, два шагнёт и шатается. А Лай Лаич какой заботливый: обнимает почтительно, ручищей не касается кофточки, только немножко за локоть поддерживает. И шепчет в ушко тихие слова: «Ты, красавица, устала. Как бы ты, дорогая, не упала. Что-то погрустнела-побледнела. Может, тачку поймаем, ко мне прокатимся, отдохнём, гульнём, весело заживём». А щекотно от его любезности, жарче бани его внимание. Мнётся Липка, краснеет, отмалчивается, осторожно по сторонам осматривается, понимает, что сбилась с пути, а дорожки назад ей уже не найти. Пожирают Липку угрызения, в голове звучат советы отцовские, вспоминаются просьбы матери, кажется, что псы дворовые за спиной бегут, лапами стучат, когтями скребут. Мерещится, что тётушки с котомками косо глядят, головами качают – не одобряют.
А кругом незнакомые дремучие улочки, на них домишки-избёнки горбатые. Вон палатка овощная, погорелая – пепелище, головешки, больше ничего. На газонах крапива мохнатая тянется укусить, обстрекать. Растопырил боярышник острые иглы, норовит уколоть. Дворник сморщенный смотрит волком, метлой для вида царапает, не подметает, а только пыль-сор поднимает. Кособокие проезжают троллейбусы, громыхают трамвайчики старые, здесь и голуби хмурые, тощие, и собаки хромые, облезлые. На крышах дурман-трава колышется, рассыпает пыльцу снотворную. На балконах старухи столетние вяжут варежки из тополиной шерсти. Летают пушинки по воздуху, мелькают, снуют, сообразить ничего не дают. Мусор где-то горит, дым застилает глаза, оборачивается Липка назад – не видать, откуда пришла. Где-то поблизости колбасу варят, косточки перемалывают, дух мясной в воздухе, жирный, противный, а всё равно голод просыпается, голову мутит. Глядит Липка вперёд и не знает, куда идёт. А Брехун-то её ведет, пальчиками бережно каждый позвонок гладит, словно заново девушку лепит. Лень такая по спине растекается, опускаются руки, на ласки молчаливо соглашаясь…
Помутились глаза Липкины, искорки в них зажглись игривые, звёздочки заблестели весёлые. Притихла девушка, помалкивает, Брехуна потихоньку оглядывает. А Брехун ей лопатки ощупывает, словно примеряясь, куда крылышки прилепить. Сколько он всего успевает: в глазках собирает огоньки, пальчики гладит длинные, тихо и нежно напевая: «Поехали, красавица, ко мне домой. Напою родниковой водой, ягодой-земляникой угощу, клюквенной настойки поднесу, ножки твои стройные разомну, ручки полотенчиком оботру, всю твою усталость разгоню, станешь у меня расцветать, танцевать и песенки распевать».
Поглупела-обалдела девица. Глазками смущённо захлопала, что-то больно тихо отнекивается, для приличия слегка отстранившись. А ведь ласки Брехуна ей нравятся, так тепло от них, и в голове – туман.