Ахматова: Ему нечего сказать в своё оправдание.
Пушкин: Попрошу тишины. В рассказе «Бордель» вы одиннадцать раз использовали слово «ебля». Что с вами?
Я продолжал мычать и пялиться. Пушкин закатил глаза.
Достоевский: Подсудимый не уважает суд. Думает, что он без греха. Давайте кинем в него камень?
Толстой: Полноте.
Ахматова: Я хочу кинуть камень.
Чехов: И я.
Пастернак: Где мы возьмём камень?
Уста разомкнул Гоголь.
Гоголь: Нам совершенно необязательно брать настоящие камни. Давайте возьмём воображаемые и кинем.
Союз читателей России зашумел. Все семеро спустились со сцены, встали передо мной и достали воображаемые камни из карманов. Сильнее всех камень метнул Достоевский. Было не больно, но обидно. Семёрка вернулась на сцену.
Пушкин: Кто-то скажет слово в защиту?
За всех ответил Толстой.
Толстой: Никто не скажет, у нас есть совесть.
Пушкин объявил: «Суд удаляется на совещание!» На самом деле суд никуда не удалился. На мой недоумённый взгляд Ахматова сказала: «Мы совещаемся телепатически. Мы так умеем». Через пять минут Пушкин встал.
Пушкин: Званцев Олег Анатольевич, российский читательский суд находит вас виновным по всем ста сорока семи пунктам обвинения и приговаривает вас к десяти часам прослушивания стихов Афанасия Фета и рассказов Евгения Гришковца.
Ахматова достала наушники. Пастернак закурил через маску. Толстой шептался с Чеховым. Достоевский грыз ноготь. Гоголь черкал в блокноте. Я решил, что с меня хватит. Вырвал руку из браслета, крутанулся, разодрал скотч и всех пленил. Гоголя привязал к Чехову, Толстого к Достоевскому, Ахматову к Пастернаку, а Пушкина к столбу, потому что Пушкин же. Потом съездил домой, привёз флешку с аудиокнигами, отыскал за сценой коробку наушников. Гоголю поставил Ерофеева, Чехову — Лимонова, Толстому — де Сада, Достоевскому — Сорокина, Ахматовой — Паланика, Пастернаку — Зюскинда. А Пушкину никого не поставил, Пушкин всё-таки, совесть надо иметь. Отошёл. Полюбовался делом рук своих. Хорошо сидят, дружно. Домой уехал. По дороге сырный батон купил. Тёпленький и очень вкусный.
Перед гражданской войной
Вначале меня попросили принести обед вежливо, с должными интонациями. Потом меня позвали принести обед, и интонация меня насторожила. С такой интонацией обычно зовут покидать мяч или поплавать наперегонки в море. Затем мне приказали принести обед. Я смолчал, не желая скандалить по столь зыбкому поводу. Вскоре вместо раздатчицы в палату вошла сестра-хозяйка и попросила поднять с улицы пять тюков чистого белья. Я сказал, что занят, потому что писал рассказ. Сестра-хозяйка ответила, что земля круглая, наисквернейше интонируя.
За обедом мне приказывали ходить ежедневно. Однажды я утомился и попробовал взбрыкнуть. Надо было принести три тюка хлеба. Мне сказали, что если я не пойду, то есть — мы, потому что мужики, мои соседи по палате, тоже заартачились, то всё отделение останется без хлеба. Мы пошли. Шантаж возымел действие.
По дороге я спросил, что, если быть грузчиками откажутся все пациенты больницы? Мы будем жить без обеда, хлеба и постельного белья? В ответ прозвучало — ну нет у нас подсобников, думаешь, мне нравится вас просить, всегда пациентов просили, сколько лет, так вот и живём. Я впал в лёгкое замешательство. Почему, если персоналу не нравится просить пациентов, они столько лет их просят? Почему пациенты, которым не нравится роль бесплатных грузчиков, от этого не отказываются? Мне сказали, что, если пойти с этим к начальству, могут и уволить. А пациенты просто помогают бедным женщинам в непосильном труде. Значит, все тут хорошие и совестливые и лишнего не болтают, в отличие от меня. На следующий день я пошёл к начальству. Главврач выложил передо мной документы: «Кому из персонала ты сократишь и без того мизерную зарплату, чтобы нанять подсобного рабочего? Нам из бюджета гроши выделяют, посмотри!»
Аргументы казались убедительными. Но не может же быть, чтобы глупое было убедительным! Не может же деятельность такого учреждения, как больница, зависеть от доброй воли пациентов.
Наверное, подумал я, кто-то ворует, поэтому денег и не хватает. Может, повара тащат домой, может, тащат уборщицы, может, кто повыше рангом. Но даже если тащат, то ведь тащат с незапамятных времён, из того, что уже есть, а «уже есть», видимо, крайне мало. Я надел лучшие джинсы и пошёл в санкт-петербургский Депздрав. Там сослались на Москву. Я скрипнул зубами, купил билет на «Сапсан» и поехал в Москву. В Москве кивнули на Кремль. Я — туда. Возле Кремля меня избили фэсэошники и подбросили пистолет. Суд вынес приговор: три года колонии общего режима. В колонии я не работал, ибо платят мало, поэтому отсидел от звонка до звонка, изрядно истрепав себе нервы в БУРах и карцерах. Признаюсь, карцеры меня надломили. После освобождения мне снова понадобилась помощь психиатра. По иронии судьбы меня опять положили в петербургскую клинику неврозов, но я стал умнее. Теперь я без разговоров хожу за хлебом, обедом и постельным бельём. И улыбаюсь. Постоянно улыбаюсь. И ты улыбайся, друг Эдгар. И ходи за хлебом, обедом и постельным бельём. Потому что, когда ты пойдёшь по цепочке, на неё тебя и посадят. Или повесят. Во всяком случае, пока ты один. Ну, или если вы проиграете гражданскую войну.
Гея-заступница
Я проснулся погожим днём и подумал: «Какая гадость этот ваш погожий день!» Внутри, где-то в лобных долях, если вас волнует точная география тела, копошились жаркие черви Выпить. Черви Выпить — это моя личная Припять 1986 года. Рагнарёк, только без Хемсворта, зато с толстым лысым мужиком в зеркале. Марвел бы не одобрил, Марвел бы сказал — какого хуя?! Потому что даже лоб мой, в обычные дни гладкий, как линолеум, вдруг покрылся складками — так мне хотелось выпить. Черви Выпить возникают во мне с необратимостью месячных. Я молюсь и плачу в ванной комнате, а потом одеваюсь и иду вон. То есть не вон, а к другу Юре Гурову. На Пролетарке, где я обязан жить до скончания своей биографии не знаю почему, только мы вдвоем валандаемся без дела по будням и имеем между собой достаточную химию, чтобы предаваться такому интимному делу, как саморазрушение. В этот день мы с Юрой решили выпить джин по предварительному сговору. «Можжевеловка!» — орал Юра. «А то!» — реагировал я, и мы смеялись как дети. Можжевеловка подействовала на нас апокалиптично. Сначала мы пили её у Юры, потом в городе на лавке, затем в такси и, возможно, где-то ещё. Помню, я стукнулся головой об урну, помню, как называл Юру Гурова Гурой Юровым, а потом опустился занавес.
Я проснулся в своей постели без телефона, но с россыпью таинственных денег на гладильной доске. Я страстно хотел позвонить жене, чтобы на фоне её голоса слаще ощутить восторг падения. Я хотел зайти в интернет и узнать хоть что-нибудь бесполезное. Я хотел быть частью этого клокочущего мира, но был всего лишь предметом в комнате. Я не хотел быть предметом. Я забегал, вскрикнул и пересчитал деньги. Три тысячи двести рублей. Как же так? Отлучён? Девятнадцатый век? Обидное чувство, будто прогресс обогнул меня стороной, возобладало. Как вернуться к цивилизации? Как позвонить? Как войти в интернет? Я был на грани, когда меня осенило. Идея показалась мне логичной: чтобы телефон нашёлся, чтобы я вернулся, чтобы всё стало охуенно — надо принести жертву. Что-то дорогое, не жену, а самое дорогое, драгоценное. А теперь представьте: ночь, луна, некрасивый мужчина выходит на балкон. Из одежды — деньги и зажигалка. Короче, я сжёг полтинник. Он горел, а я стоял и ждал перемен. Не знаю. Хотел войти в интернет ногами. Или чтобы жена позвонила мне в ухо. Или Сергий Радонежский спустился с неба, подал мне телефон и сказал — ну что ты, растеряша. Херня. Ничего этого не случилось. Тупо пришла жена, спасла деньги и уложила меня спать, а утром Юра принёс мой телефон, который я забыл у него дома в можжевеловом угаре. Но это ещё не всё, это жалкая прелюдия к большим событиям. Жена меня выгнала. Она устала терпеть моих червей, которых называет тараканами. Я вышел за минералкой, вернулся, а дверь закрыта на засов. И вещи на ступеньках лежат, как труп альпиниста. Я, конечно, извинялся и ныл, но с похмелья такое сложно, поэтому пришлось идти к Юре Гурову. А Юра живёт с мамой, которая почему-то не захотела жить со мной. Так я оказался на лавке возле общежития. А в общежитии живёт Таня, толстая такая женщина в короткой юбке. До того как стать женщиной, она была моей одноклассницей и любила меня по неизвестным причинам. Таня предложила мне кров и стол. Я сначала пошёл, а потом не пошёл, потому что от неё пахло потом и покорностью. Таня никогда не сядет верхом на любимого и не поколотит его обувной щёткой до оргазма. Довольно, кстати, подло с её стороны.