Чего, говорю, ты себе позволяешь, поганец? Харкать в такой день! Ты кто, спрашивает, что ещё за день? Как же, говорю, сирень цветёт! Как же, говорю, белки едят фундук. Как же, говорю, добрые люди гладят стриженых детей в детских домах. Я, говорю, баянисту на квартиру подал, а ты харкаешь, мерзавец. Достань, говорю, платочек и убери «налима» с асфальта. Голубушка Пермь ничем такого отношения не заслужила. Не достаёт. Мордовороты надвигаются. Бог, думаю, с вами. Достал свой платок, вытер харчок, свернул платок, положил в карман. Хряк дивится. Мордовороты пучат глаза. Смотрю вниз — ещё харчок. И окурок. И презерватив с содержанием. Вытер, отнёс в урну. Навёл порядок.
В кафе зашёл. Там туалет. А в туалете кто-то покакал и не тщательно смыл. Прямо глазам больно. Ладно бы когда, а то в такой день. Отдраил. Дочиста. Посветлело на душе. За столом жвачку нашёл. Налепил какой-то бессовестный. Изъял. Тридцать семь штук изъял со всего кафе. А потом думаю — если я их пожую, если совершу такой духовный подвиг, может быть, Господь узрит, и люди больше не будут лепить жвачки на столы в нашем чудесном городе? Пожевал. Каждую. По-моему, три были не жвачками. Не знаю, чем они были. Разложились во рту на молекулы, только их и видели. Весь день по городу носился, пытаясь соответствовать.
Вечером мужика встретил. Идёт, а туфли по локоть грязные. Все чистенькие гуляют, а этот в непотребстве. Купил губку, догнал. Стойте, говорю. Позвольте, я приведу ваши туфли в приятный вид. Привёл. Мне не трудно. До ночи рыскал по городу — вглядывался и начищал. Сумерки опустились, а фонарь не светит. Все светят, а один — нет. Страшная подлость. Хуже харчка. Полез чинить. Током стукнуло. Глаза открыл — менты стоят. Некрасиво так стоят, враскоряку. Людей цепляют. Как, говорю, вы стоите? Вы офицеры, мать вашу! Ну-ка, встаньте нормально! Пузы откуда? Почему в зал не ходите? Разве можно портить пейзаж своей нелепой телесностью? Зачем людей зазря цепляете? В участок отвезли. А там грязно. Есть, спрашиваю, у вас швабра? Дайте, говорю, мне швабру и тряпку, я у вас тут всё помою и пойду сидеть.
Психбригаду вызвали. Упекли на Банную гору. Пригляделся. И чем, говорю, вы людей лечите? До сих пор галоперидолом? Он травмирует мозг! Последствия необратимы. Немедленно это прекратите, изверги! Закололи. В такой-то день. Потом в Большую Сосновку перевели. На ПМЖ. В интернат. Седьмой год тут живу. Сплю и ем. Помню, был какой-то день, а какой — не помню. То ли умер кто-то, то ли воскрес. С медсестрой подружился. Таней зовут. Она мне ноги моет. Она мне инициалы вышила. Она меня любит. На подушке, на одеяле, на платке, на одежде вышила. Раньше я был С. Е., а теперь И. X. Не знаю, что это значит. Белок по субботам кормлю. Хорошо, спокойно.
Вижу я отца своего
Мой отец говорил, что жизнь похожа на банку тушёнки — ты точно знаешь, чего туда Бог напихал. Я частенько был предметом, но никогда — гордости. Особенно мной любил не гордиться отец. Он так и говорил — как же я тобой не горжусь! Однако по одному поводу он мной гордился. Он так и говорил — как же я тобой не горжусь, это да, но по одному поводу горжусь очень — умеешь ты париться. Когда я был маленьким, отец брал меня в баню, заводил в парилку, поддавал как следует, закрывал дверь и спорил с мужиками на водку — сколько я смогу просидеть в этой жарище. Я сидел до упора, талантливо сидел, я любил отца. Благодаря моему дару переносить высокие температуры отец стал алкоголиком и замёрз в сугробе.
Прошли годы. Смерть отца травмировала меня виной. С тех пор я не хожу в баню. Я думал так — если б я выбегал из парилки раньше, отец бы не выпил столько водки и был бы жив. Однако дар есть дар. Неделю назад, буквально перешагнув через себя, я пришёл в общественную баню, разделся, взял веник и толкнул дверь парилки. В парилке сидели мужики. Я забрался на верхнюю полку и подумал об отце. Прошло минут пятнадцать. Мужики пару раз поддали, но для меня это были семечки. Вдруг в парилку вошёл огромный парень в татуировках и с дубовым веником. Мужики испуганно переглянулись и убежали. Вскоре я понял почему.
Татуированный наподдавал настолько по-зверски, что, клянусь, застонали липовые полки. Я достал веник из тазика. Татуированный достал веник из тазика. Мы двигались как легионеры. Его тело бугрилось мышцами, моё оплывало жиром. Я ничего не понимал, кроме одного — если я его пересижу, то отец меня простит. Если татуированный первым выйдет из парилки — я победил.
Я взмахнул веником, он взмахнул веником. Это было похоже на половецкую пляску смерти. Кто-то сунулся в парилку, но тут же отпрянул, получив по роже кулаком жара. Не знаю, сколько прошло времени. Помню, татуированный спросил — тебе не жарко? А я ответил — ноги мёрзнут. Помню, из полок повылезали гвозди. Помню, замигала лампочка. Помню, я взмахнул уже безлистным веником — и капли крови разлетелись по парилке. Помню, липовые доски свернулись ленточками. Помню, шапки стекли с наших голов на плечи. Помню, ковш завизжал по-бабьи и кинулся к выходу. Помню, я запел — о, вижу я отца своего, вижу я мать и сестёр с братьями, о, вижу я как наяву предков моих всех до единого, они призывают меня, зовут место моё занять рядом с ними, в чертогах Валгаллы, где вечно живут храбрецы!
Помню, в парилку зашёл отец и буркнул:
— Ладно, пошли уже! Горжусь я тобой, мёртвого задерёшь!
И мы пошли. Собственно, вот и всё, что я могу об этом рассказать.
Ната
Мою подружку Нату не брали на работу, потому что, глядя на нее, все думали, что она вот-вот забеременеет. Ната была аппетитной особой со множеством достоинств. Она не стеснялась своих достоинств. Не скажу, что Ната их выпячивала, скорее, она их просто сопровождала. Созерцателей это пугало. Представьте — смотрите вы на атласную грудь четвёртого размера, а тут голос какой-то сверху. Привет, там, или здравствуйте. А ноги? Длинные, смуглые, с икрами, в которые губами охота впиться. И опять голос. Многим мужчинам было очень обидно обнаружить за этаким великолепием личность.
Особенно обидно её было обнаруживать за попой. У Наты не попа — круп. Плюс — глаза влажные, большущие, как у газели африканской. И грива. Волосы то есть. Смоль. Крыло двухсотлетнего ворона. Зачем личность, когда такие волосы? Зачем говорение языком, если таким вот образом сложился женский организм?
А теперь представьте, что Ната не дура. Даже — умница. Более того, с весьма глубокими эстетическими воззрениями. Антониони, опера, Кундера… Дух захватывает, не правда ли? В одном только Нате не повезло — она выучилась на социолога.
Выучившись на эту легкомысленную профессию, Ната пошла наниматься на работу. Конечно, при своих пропорциях она могла бы с лёгкостью раздобыть богатенького мужа и не дуть в ус, которого у неё не было. Но ведь Антониони, опера, Кундера… Такое бесследно не проходит. Поэтому Ната рассматривала себя в русле честного труда и брака по любви.
С идеализмом в душе и других местах Ната стала таскаться по собеседованиям. Буквально повсюду её отвергали, как без пяти минут беременную особь.
Происходило это так.
— Вы замужем?