Он отбросил банку пива и побежал. Сердце колотилось то в горле, то в пятках, пот заливал глаза. Раньше он никогда не бегал здесь, потому что боялся собак. Сейчас он боялся сарая, тонких ног, свисающих плетьми, лёгкого скрипа под самым потолком. Завернув за угол зелёного забора, он вырвался на финишную прямую. Если она это сделала, думал он, я сделаю это рядом. Закрою дверь и сделаю. Вдруг ему стало невыносимо жаль себя, а потом, резко, как сквозняк, его обуяла гордость за своё страшное решение, за беспредельное мужество последовать за нею даже туда. Он уже не чувствовал себя подонком, не отыскавшим в себе банального милосердия, да и бежал он уже не по ласьвинской земле, а по земле Эллады, где только так — в объятиях великой трагедии — и должна заканчиваться жизнь.
Вбежав во двор, он замер, на бронзовых ногах добрёл до сарая и, подавив всхлип, распахнул дверь. В сарае никого не было. Он вышел на улицу и сел на лавку. Из дома вышла Оля с кошкой на руках. Она сказала, что Анфиса спряталась под домом. Она сказала, что любит его. Она сказала, что шашлык готов, родители уже сели и позвала его к столу. Ему было неприятно смотреть на неё. Его будто бы обманули, ударили в спину, пожалели. Жизнь собиралась поставить точку, чёрную и прохладную, но вместо этого опять поставила запятую. Все вместе они поели шашлык, Оля с мамой помыли посуду, он покурил с тестем на веранде, потом они попрощались, как всегда не смогли отбиться от кабачков и смородины, запихали притихшую Анфису в переноску, сели в машину и уехали домой.
Слесари
На Пролетарке есть котельная. Она в конце моего дома, если мой подъезд воспринимать как первый, а первый — как последний. Строго говоря, котельная в начале моего дома, но мне удобнее думать, что она в конце. Дом наш называется «китайской стеной», потому что имеет девять подъездов и четыреста двенадцать квартир. Конечно, никто никого не знает, но когда видишь человека регулярно, нечаянно начинаешь ему кивать. А он кивает в ответ. Мы все тут друг другу киваем с 1995 года, но между собой не говорим. Пермяки — очень аскетичные люди. Мы легко обходимся без роскоши, например, общения.
Но вернёмся к котельной. В ней сидят слесари. Внутри слесарей сидят разнообразные внутренние миры. Миры эти объединяет общая идея. Это не Родина, православие, президент или русский язык. Это элементарное желание выпить. Слесари никогда не нажираются. Этой роскошью они тоже брезгуют, потому что в любой момент может подоспеть шабашка. Шабашка для слесаря — это как найти разряженный телефон после долгих поисков. Или когда пьяный папа, запустив в тебя бутылкой, специально промахивается, и ты вдруг понимаешь — любит. Короче, с одной стороны — нечто фантастическое и долгожданное, с другой — ожидаемое. Слесарей в котельной четверо. Все они смотрят на жизнь, как на мимо пролетающий товарняк: «Ох, ты ж, бля!» Они мало что могут сформулировать, но умеют красноречиво мычать. Я называю это уделом цельного человека.
Самого молодого слесаря зовут Серёжа. Самого старого — дядя Ваня. Остальных — Сашкой и Григорием. Серёжа, по общему мнению, слегка бестолков, но деятелен. Обычно эти качества сопутствуют друг другу. Однажды дядя Ваня и Серёжа меняли трубы в квартире. Им надо было кое-что замерить, и дядя Ваня сказал:
— В котельную за рулеткой сходи, замерить надо.
Серёжа отреагировал так: расщеперил большой и указательный пальцы и замерил воздух этим инструментом три раза. А потом то же самое проделал с трубой. Чиркнув карандашом, он деловито отряхнул руки и сказал:
— Готово, дядь Вань. Пилите.
— Ты дебил?
— Нет. Я училище кончил.
— Оно и видно. Иди за рулеткой.
— Я же…
— Иди, блядь!
Серёжа покорился и принёс рулетку. Разумеется, она оказалась точнее. Однако мерить пальцами Серёжа не перестал.
Сашку называли Сашкой, потому что он был очень серьёзным и возвышенным. Устроившись в котельную, он представился мужикам Александром Дмитриевичем, после чего сразу стал Сашкой. В этом смысле котельная очень похожа на зону — быстро выявляет суть человека, даже если он этого и не хочет. В свободное время Сашка любил читать исторические книжки и книжки про всяких попаданцев. Он вообще любил порассуждать. Если Серёжа был худым, невысоким и вертлявым, а дядя Ваня казался кряжистым и каким-то деревянным, то Сашка носил живот и усы щёточкой. Про Григория скажу одно — шутник. Он, сорокалетний, себя Григорием никогда не называл, а называл Гришкой, иногда Отрепьевым. Зато другие называли его Григорием, потому что ценили за весёлый нрав, простоту и умение посмеяться над собой. Был он плечист, тоже с усами, но не щёточкой, а как бы висячими. Григорий ходил вразвалочку, как шпана ходит, или как бывает, когда трусами натёр.
Однажды Серёжу обидел священник Фёдор из храма неподалеку. Прошлой зимой это случилось. Григорий позвал Серёжу быть крёстным своего третьего ребёнка от второй жены. Он надеялся образумить младшего товарища таким доверием. Григорий относился к религии, как биолог мистер Докинз, только в усы. Он в храм, как в оперу, ходил. Тоже ничего не понятно, но красиво и возвышенно. Объясню суть обиды. Во время крестин крёстному полагается держать ребёнка на руках довольно долго — минут тридцать. А ребёнку Григория было уже четыре годика. Тушка, понимаете? На шестнадцатой минуте великого стояния Серёжа не сдюжил. Поставил мальца на пол, отёр пот и сказал машинально, на весь храм:
— Пиздец, тяжёлый! Заебался весь.
Таинство приостановилось. Священник Фёдор впал в ярость. Назвал Серёжу слабаком и девочкой. Иронизировал. Плевался ядом. Григорий и его родня смотрели на Серёжу осуждающе. Позор. И не убежишь. Крёстный ведь. Серёжа решил терпеть. Снова взял ребёнка на руки. Держал уже из последних сил.
А вечером напился. Всплыли в памяти обидные слова священника. Серёжа захотел ему отомстить. А как? Побить? Так он вдвое больше Серёжи. Может, слово обидное на стене краской написать? «Хуй», там, или просто: «Фёдор — педофил». Нет, мелко слишком. А если крест спилить? Сколько там куполов? Семь. Один большой и шесть маленьких. На большой не влезть. Зато на маленький, если по пожарной лестнице, — запросто. Верёвку только надо. С «кошкой». За крест ею зацепиться и вползти. Там четыре метра всего. И ножовкой. Лучше, конечно, болгаркой, но можно и ножовкой. За час легко управлюсь. Короче, выпил Серёжа ещё водки, дождался ночи, соорудил «кошку» из арматуры, привязал к ней верёвку, взял ножовку и отправился поганить храм. То есть мстить отцу Фёдору за обиду.
Серёжа перелез через забор храма. Правда, куртку порвал и штаны. На крышу первого этажа он попал легко. Там был первый куполок. Маленький такой. На него и взбираться не надо. Подошёл — и пили. Но Серёжа не стал. Слишком мелок был этот куполок для его большой обиды. Выше полез. На второй. Там уж луковки так луковки. Влез. Давай «кошку» бросать. Это только в фильмах она куда надо сразу зацепляется, а в жизни с двадцать третьего раза только. Зацепился, пополз. Рожу чуток о кирпич ободрал. Сползал вниз два раза. На третий влез. Ухватился за крест. Ногами обвился. Ножовку достал. Он её скотчем к внутренней стороне куртки прилепил. Достиг цели, короче. Сидит, пилит. Луна. Виды. Через полчаса трезветь начал. Купол храма — не самое лучшее место, чтобы трезветь. Особенно когда запил уже очень глубокий. Серёжа только успел подумать: «Мама, что я делаю?» — как крест накренился. Не упал, ничего. Скособочился просто. Серёжа давай выпрямлять. Ну, крест и упал. На соплях держался. Гулко так. На крышу первого этажа. Не проломил, аккуратно лёг, будто всю жизнь туда стремился.