Работники в моей группе были невысокого роста. Мы собирали опавший урожай, скукожившийся на солнце. Разбились на тройки: двое подбирают стебли, один нанизывает их на деревянную планку со съемным острием с одной стороны. Когда планка заполнялась, наконечник снимали и кто-нибудь относил ее к медленно идущему трактору, там другой поденщик клал ее в кузов. Нанизывающий доставал из кобуры другую планку, надевал наконечник и начинал заново.
Когда кузов заполняли полностью, трактор отгоняли к амбарам, и там десятки работников, как правило, самых высоких, распределяли планки с табаком на балках под потолком для просушки. Работа в амбаре считалась самой опасной: можно упасть с высоты двенадцати метров. Поденщики с других ферм рассказывали, что у них в ушах до сих пор стоит грохот, с каким тело падает с высоты. Вот работник что-то бормочет себе под нос, рассуждает о погоде, жалуется на женщину или на цену за газ в Модесто, как вдруг тишина, и только листья табака шелестят там, откуда только что раздавался голос.
В первый рабочий день Мэнни предложил мне пару перчаток, а я по глупости отказался. Они оказались мне не по размеру и доходили до локтей. К пяти часам вечера ладони почернели, покрылись густым слоем сока, грязи, камешков и заноз и стали походить на дно сковороды с пригоревшим рисом. Вороны летали в подрагивающем воздухе над полем, пока мы работали часами напролет, их тени проносились над землей так, будто что-то сыпалось с неба. По грядкам сновали кролики, и время от времени вслед за ударом мачете слышался пронзительный визг существа, прощающегося с жизнью на той же самой земле, где стояли и мы.
Однако благодаря работе затянулась моя душевная рана. В работе я обрел нерушимые связи и узнал, что такое командный дух: мы срезали стебель за стеблем, подбирали его, несли из одного контейнера в другой — во всем царила должная гармония, и ни один стебель табака, взятый с земли, никогда не падал снова. Труд состоял из мириад сообщений; я научился говорить с работниками не на родном языке, там это было бесполезно, а с помощью улыбок, кивков головы, молчания и пауз. Пальцами я выдумывал людей, глаголы, абстракции, смыслы и рисовал их на земле.
Мэнни, брови нахмурены, усы посерели из-за засохшего пота, кивнул, когда я сложил ладони в форме бутона и объяснил, что тебя зовут Роза.
В маникюрном салоне чаще всего говорили одно слово: «извините». В нем вся суть работы в индустрии красоты. Сколько раз я наблюдал за мастерами маникюра, которые, склонившись над рукой или ногой клиентки — а иным клиенткам было всего семь, то и дело повторяли: «Извините. Простите, пожалуйста», хотя ничего плохого не сделали. Я видел, как маникюрши, и ты в том числе, по десять раз за сорок пять минут просили прощения, чтобы добиться расположения гостя, а значит, получить чаевые, а если заветных монет не давали, опять извинялись.
В маникюрном салоне постоянно извиняются, чтобы угодить, и само это слово превращается в валюту. Оно перестает быть просьбой о прощении, оно настойчиво напоминает: «Я здесь, прямо перед вами». Ты принижаешь себя, чтобы клиент почувствовал свое превосходство и благородство. В маникюрном салоне слово «извините» приобретает абсолютно новое значение: оно заряжено, его произносят опять и опять, чтобы одновременно проявить силу и нанести увечья. Извиняясь, мы откупаемся; лучше извиниться, даже если ни в чем не виноват, особенно когда не виноват, пусть рот проартикулирует каждый самоуничижительный слог. Потому что этот рот хочет есть.
И так не только в маникюрном салоне, мам. Там, на табачных плантациях, мы тоже извинялись.
— Lo siento
[34], — бормотал Мэнни, попадая в поле зрения мистера Бафорда.
— Lo siento, — шептал Риго, вешая мачете на стену, где на доске-планшете хозяин вычеркивал какие-то цифры.
— Lo siento, — ответил я начальнику, пропустив один рабочий день из-за очередного припадка Лан: она засунула всю свою одежду в духовку, заявив, что ей нужно избавиться от улик.
— Lo siento, — вторили мы друг другу, когда за целый день убрали только половину нормы, а трактор со сгоревшим мотором так и остался стоять в безмятежной темноте.
— Lo siento, señor, — произнес каждый из нас, проходя мимо фургона, в котором сидел Бафорд; из кабины на полную громкость играла музыка кантри Хэнка Уильямса, урожай увядал, на приборной панели красовалась карманная фотография президента Рейгана. На другой день работа началась не со слов «Доброе утро», а с извинений. Эта фраза звучит так, как будто наступил в грязь, а потом поднял ногу. Скользкая жижа покрывает наши языки, а мы, извиняясь, опять беремся за дело и зарабатываем на жизнь. Снова и снова я пишу тебе, извиняясь за свой язык.
Помню тех ребят, с которыми мы потели, шутили и распевали песни на табачной плантации. Джорджу не хватало всего тысячи баксов, это около двух месяцев работы, чтобы купить матери дом в пригороде Гвадалахары. Брэндон собирался оплатить обучение шестнадцатилетней дочери Люсинды в столичном университете, она хотела учиться в Мехико на дантиста. Еще один сезон, и Мэнни вернулся бы в прибрежную деревушку в Эль-Сальвадоре и провел бы рукой по шраму у матери на ключице: заработанных на плантациях Коннектикута денег хватило бы ей на операцию. На оставшиеся сбережения он бы купил суденышко и попытал счастья, охотясь с лодки на марлинов. Для этих людей слово «извините» стало паспортом, позволяющим оставаться в стране.
Работа окончена. На белой футболке у меня столько грязи и пота, что кажется, я и вовсе голый. Я выгнал велосипед из амбара. Держа руль липкими пальцами, я толкал свой серебристый «хаффи» по пыльной дороге, мимо широких пустых просторов, где совсем недавно колосился табак; солнце низко опустилось к кронам деревьев. И тут я услышал голоса за спиной, ясные, как каналы на радио.
— ¡Hasta mañana, Chinito!
[35], ¡Adiós, muchacho!
[36]
Я их узнал. Можно не оглядываться: Мэнни, как всегда, машет мне рукой с тремя с половиной пальцами, и она черная на фоне последних солнечных лучей.
Всякий раз, уезжая с плантации и возвращаясь туда наутро, я хотел сказать им то, что сейчас я скажу тебе: «извините». За то, что придется так долго ждать, прежде чем вы увидите близких; что кто-то не выживет, переходя через границу в пустыне, и умрет от обезвоживания или перегрева, а может, с вами разберутся наркокартели или вооруженные отряды правого толка в Техасе или Аризоне. Я всего лишь хотел сказать: «Lo siento». Но не смог. Потому что тогда мое извинение уже переродилось во что-то другое. Оно стало частью моего собственного имени, и его нельзя произнести, не фальшивя.
Поэтому, когда однажды днем ко мне подошел паренек, который изменил мое представление о лете, о том, как разворачивается это время года, если не делить его на дни, я сказал: «Извини». Этот парень показал мне, что есть кое-что более жестокое, более абсолютное, чем труд, — желание. Тогда, в августе, именно он попал в поле моего зрения. День близился к концу, я почувствовал, что позади меня стоит другой поденщик, но, захваченный ритмом работы, не стал останавливаться. Мы собирали табак около десяти минут, я все яснее чувствовал, что он где-то рядом, и когда потянулся за увядшим стеблем, он встал передо мной. Я посмотрел на парня: выше меня на голову, тонкие черты лица в разводах грязи, солдатский шлем съехал набок, будто паренек только что вышел на плантацию прямиком из бабушкиных рассказов и почему-то улыбается.