Ее любовники делались всё моложе, она меняла их всё чаще. Один, совсем мальчик, страстно в нее влюбленный, простудился и умер. После его смерти что-то в ней надломилось. Тут-то ее и обратил ко Христу швейцарский башмачник из братства гернгутеров, шивший ей туфли.
Она открыла в себе дар предвидения, начала донимать августейших особ своими пророчествами и добралась до государя. Первое ее письмо он получил в 1812 году: в нем предсказывалось падение темного ангела, то есть Бонапарта, и скорое торжество Евангелия в жизни народов, предводительствуемых светлым ангелом, то есть самим государем. Он оставил это без внимания, но баронесса продолжала засыпать его письмами. Их передавала ему фрейлина Стурдза. Он на них не отвечал, хотя кое-какие прочитывал.
Очередная депеша подоспела, когда темный ангел уже томился на Эльбе. “Надвигается буря, эти лилии явились, чтобы исчезнуть!” – пророчила баронесса – и оказалась права: скоро Наполеон высадился во Франции, Париж растоптал лилии Бурбонов и бросил их к его ногам. Государь тяжело пережил эту новость. В угнетенном состоянии он прибыл в Гейльбронн, там и состоялось его знакомство с баронессой.
Ему шел 38-й год, ей – 52-й, но умная женщина не бывает некрасивой ни в каком возрасте. В простом черном платье с глухим воротом, гладко причесанная, без румян, без украшений, баронесса и на шестом десятке была привлекательна. Монашеский костюм придавал ей вид женщины, которой есть в чем каяться. На мужчин это действует.
“Я, – сказала она, – была великой грешницей, но нашла прощение моих грехов у подножия креста Христова. Сознание своей слабости – первый шаг на пути к искуплению. Вы не находите душевного покоя, потому что не смирились, не воззвали, как мытарь, к Богочеловеку из глубины сердца своего: «Господи, помилуй меня, грешного!»”
В таком тоне она говорила более трех часов. Поначалу государь пробовал отвечать, затем притих, уронил голову на руки и залился слезами. С тех пор они стали видеться почти ежедневно. Баронесса взялась обучать его молчаливой молитве духа, которую практикуют братья-гернгутеры. По их мнению, эта молитва предназначена быть достоянием всех земнородных, но пока ею владеют только они сами. Суть ее в том, чтобы обращаться к Богу в духе, бессловесно. Святой Дух пребывает повсюду, нужно найти его в самом себе и в нем слиться с Богом, а не языком выпрашивать у Него милостей.
Проповедуя молчание, баронесса трещала без умолку. Тем временем Наполеон во главе армии выступил против пруссаков и англичан. Государя это потрясло. Он почти готов был поверить, что Божественный промысел действует не через него, а через корсиканца, и колебался, не зная, нужно ли в таком случае начинать с ним новую войну.
Баронесса развеяла эти сомнения. Она сумела убедить его, что Париж – это новый Вавилон, а сам государь – тот, о ком провозвестил пророк Исайя: “Господь возлюбил его, и он исполнит волю Его над Вавилоном, и явит мышцу Его над халдеями”.
После Ватерлоо всё это стало неважно. Государь возвратился в Петербург, его наставница последовала за ним. Здесь они встречались не так часто, как ей хотелось, но отношения сохраняли высокий градус. К чести ее будь сказано, она этим не злоупотребляла, и лишь однажды, мучаясь виной перед покойным мужем, попросила государя посодействовать карьере любимого мужниного племянника. С тех пор барон Криднер быстро начал продвигаться по службе, и теперь занимает должность пермского гражданского губернатора.
Баронесса уехала в Лифляндию, к незамужней младшей дочери. Несколько лет о ней не было слышно, но с весны, засев у себя в имении, она бомбардирует государя письмами, в самых экстатических выражениях требуя объявить войну султану, и по старческой забывчивости ссылается на те же места из Священного Писания, которыми вдохновляла его на войну с Наполеоном. Исайя и Иеремия вновь призваны под ружье.
Подобно нашим раскольникам, баронесса верит, что за грех царя Бог казнит всю его землю, соответственно прорицает России глад, мор, новую пугачевщину и погружение Петербурга на дно морское, если государь ее не послушает. Ему это мало нравится, к тому же он недоволен тем, что она умоляет его удалить от себя графа Аракчеева как врага всякой свободы, в том числе греческой. Из ненависти к нему она никогда не называет его по имени, и пишет о нем иносказательно, как о некоем “злодее”. Ей, правда, хватает ума не употреблять самое известное из его прозвищ – Змей, не то государь попросту выбрасывал бы ее письма. Раньше я надеялся, что в сражении за его душу эти двое перегрызут горло друг другу, но, похоже, Змей возьмет верх над гернгутершей.
Мы, мужчины, часто заблуждаемся, оценивая дорогих нам людей, но здраво судим о тех, кого ненавидим. Женщины, напротив, слепнут от злобы, зато любовь делает их проницательными. Если баронесса настолько не понимает государя, значит, она его не любит, а ненависть к Змею лишает ее способности смотреть на него трезво и предвидеть его поступки. А он ничего ей не спустит.
Думаю, первой жертвой падет ее племянник – по принципу “кошку бьют, невестке уроки дают”. Зная, что государь зол на баронессу, Аракчеев, конечно, воспользуется ее промашкой и вместо барона Криднера посадит на пермское губернаторство кого-нибудь из своих клиентов. Я утвердился в этой мысли, застав государя над картой Пермской губернии. Он смотрел на нее так, словно земли по Уральскому хребту населяют люди с песьими головами. Не сомневаюсь, что карту подсунул ему Аракчеев.
В тот же вечер по дороге к себе на квартиру я встретил Костандиса. От него попахивало вином. Оказалось, сегодня он выдержал экзамен у лейб-хирурга Тарасова и будет зачислен к нему в ассистенты. Я поздравил его, но позволил себе поинтересоваться, чья протекция помогла ему попасть на эту желанную для многих его коллег должность. Костандис назвал баронессу Криднер. Он лечил ее в Риге, когда останавливался там по пути в Петербург.
Я чертыхнулся про себя. Конечно, ее экзальтация на грани сумасшествия – не более чем маска; она здраво рассчитала, что государь, чувствуя вину и перед ней, и перед греками, не откажет опальной конфидентке. Она приставила к нему шпиона с целью всё знать о его болезнях и соразмерять свои интриги с его здоровьем, но не учла, что Костандис не захочет рисковать таким местом. Вряд ли он станет честно обо всём ей докладывать.
“Вам повезло, – сказал я. – Другие об этом не смеют и мечтать при более весомых рекомендателях. Не думайте только, что своим счастьем вы обязаны исключительно баронессе”.
“Вот как? Кому же еще?” – заинтересовался он.
“Султану Махмуду, – объяснил я. – Вы бежали из Константинополя, где вам грозила смерть, но, окажись на вашем месте опытный турецкий врач, бежавший из Мореи от зверств ваших соплеменников, государь принял бы и его. Он сострадает всем изгнанникам”.
С минуту мы шли молча. Августовские цветы были еще по-летнему ярки, но почти не источали аромата. На днях государь обратил на это мое внимание – не без мысли, конечно, о самом себе. В сорок шесть лет он постоянно думает и говорит о своей осени.
“Признайтесь честно, – предложил я, – вы ведь симпатизируете греческим инсургентам?”