Рана ослабила организм Мосцепанова. Нагноение вызвано было грязью, но затем, в постоянном холоде, у него развилось воспаление легких. По его дыханию я и прежде слышал, что легкие у него слабые. При отсутствии лекарств и плохом питании надежда была только на хороший уход, и она оправдалась: афинянка Криса, вдова погибшего еще в сентябре, при первом штурме, торговца морскими губками, уделяет Мосцепанову больше внимания, чем другим раненым. Он для нее – герой, о котором в Аттике и Морее слагают песни. Ее отношение к нему не меняется даже от того, что этот храбрец абсолютно не способен терпеть боль. При перевязках она держит его за руку, нашептывает ему что-то ласковое, а он стонет, кричит или ругается дикими словами, каких в России я не слыхал даже от кучеров и солдат. Криса сносит это с ангельской кротостью.
Однажды я подслушал, как он излагает ей свое мнение об Ибрагим-паше. Оно было противоположно тому, что прежде высказывалось мне.
“Они, – говорил Мосцепанов, подразумевая мусульман, – когда на Коране клянутся, в конце клятвы произносят иншалла. Если, значит, угодно будет Аллаху. А не будет угодно, то есть будет им не выгодно, – исполнять клятву не обязательно. А уж честное слово для них – тьфу, плюнуть и растереть. Слава богу, хватило храбрости пальнуть в этого ирода. Помолился и выстрелил, не то бы они с Кюхин-пашой всех нас, как Данилиса с Митросом Леккасом, вам в назидание рассадили бы на кольях вокруг Акрополя. Глядела бы со стены, как я на колу кончаюсь”.
Криса охала, ужасалась, но не переставала кормить его с ложки бульоном из солонины. Она раздобыла соломы ему на подстилку, укутывает собственными юбками, кофтами. Мосцепанов лежит под ними, как больной ребенок под ворохом материнской одежды.
Сегодня я проходил мимо него; он удержал меня за штанину, вынудил сесть и с трудом выговорил сквозь кашель: “Цикуриса убили – а я мое жалованье отдал ему на хранение. Все мои деньги были при нем. Скажите Фабье, пускай возместит мне убыток из полковой казны”.
Это означало, что зря я надеялся на Крису. Такие требования обычны для умирающих. Мозг у них воспален, логические связи нарушаются, они чувствуют близость конца, – но не отдают себе в этом отчет и свое состояние объясняют какими-то фантастическими причинами, по устранении которых всё якобы тут же наладится.
Я притворно обещал исполнить его просьбу и хотел уйти, но Мосцепанов не дал. Слабость рук при цепкости пальцев – тоже характерная черта тех, кто стоит на краю могилы.
“У вас, у греков, – спросил он, – если родимых пятен на теле много, тоже считается – к счастью?”
Я этого не знал, но ответил утвердительно. Понятно было, что ему хочется видеть тут не национальный предрассудок, а общее для всех народов и, значит, верное наблюдение над человеческой природой.
“Бань у вас нет, – продолжил он, – толком не помоешься. В Навплионе два месяца голым себя не видел. Холодно, спал в одежде, а когда вы меня первый раз перевязывали, разделся на свету, смотрю – боже ты мой! Всю грудь обсыпало как гречкой. Родинки мелкие, но одна к одной, а всю жизнь ни одной не было. Что же это получается? Был несчастлив, стану счастлив?”
Эти внезапно явившиеся родинки, которых я на нем не замечал, стояли в одном ряду с пропавшими деньгами – то и другое было рождено его меркнущим сознанием.
“Помереть без мучений – вот оно, мое счастье”, – сказал Мосцепанов так просто, что мне стало не по себе.
Я утешающе положил ладонь ему на плечо, в ответ ожидая чего угодно, но не того, что он сделал. Как моя мать в последние недели перед смертью – когда уже не вставала с постели, а все слова давно были произнесены, и я, чтобы без слов выразить свою любовь, так же клал руку ей на плечо, – Мосцепанов по-детски склонил голову набок и потерся щекой о мою кисть.
Я невольно отдернул руку.
Сильнее сострадания к нему был стыд, что на его безмолвную жалобу я не могу ответить соразмерным по силе чувством.
Майор Борис Чихачев. Памятные записи
Ноябрь 1827 г
Вчера в батальон не ходил из-за сильной простуды, лежал дома. К обеду Феденька вернулся из Горного училища и по приказанию матери, отданному таким грозным шепотом, что я услышал через дверь, зашел ко мне справиться о моем здоровье.
Обычно он со мной напряжен, а тут выпил чаю с малиной, размяк с мороза и говорит: “Представьте, есть у вас шнурок. Не то чтобы в кармане лежал, но когда подумаете о нем, он откуда-то к вам свесится. К примеру, вы простыли, а если за него дернуть – р-раз, и неделя прошла, горло не болит, не кашляете. Или на службу идти неохота – дернете, и вот уже вечер, вы с мамой ужинаете, а в батальоне все дела переделаны. Хотели бы иметь такой шнурок?”
Загадать ему такую загадку мог единственный человек.
“Кто тебя об этом спрашивал? – спросил я. – Григорий Максимович?”
Феденька перепугался. Большой мальчик, понимает, что Мосцепанова при мне поминать не надо, мать его за это по головке не погладит; но отмолчаться не удалось. Пришлось ему подтвердить мою догадку.
“Нет, – решил я, – не надо мне твоего шнурка. А то разок-другой дернешь – и войдешь во вкус. Глядишь – вся жизнь пролетела, я уже старик, лежу в гробу. Тут дергай, не дергай, – через смерть не перескочишь”.
Феденька был огорчен моей проницательностью. В кои-то веки хотел меня поучить, ан не вышло.
“Так и есть, – покивал он. – Григорий Максимович говорил: это не шнурок, это черт свой хвост свесил”.
Я посмеялся и забыл, но Мосцепанов оказался легок на помине. Под вечер явился незнакомый парень, назвавшийся сыном Ивана Димитраки из Верхотурья, принес пакет без почтовых печатей и без имени адресата на упаковке и сказал, что отец велел вручить его госпоже Чихачевой.
Знаю я этого Димитраки. Торгует фисташками, грецким орехом, лавровым листом, сушеными фруктами и тому подобным товаром. Какие у него могут быть дела с Натальей?
Я протянул руку за пакетом, но парень мне его не отдал, а будучи спрошен, что́ в нем, отвечал, что не знает. Мол, отцу прислали с поручением доставить его Наталье Бажиной в Нижнетагильские заводы, но там от ее матери узнали, что она как моя супруга проживает со мной здесь.
Попытки выяснить, от кого получен этот пакет, успеха не имели, Димитраки-младший твердил одно: получили с оказией, и всё тут. Ушел он лишь после того, как я позвал из комнат Наталью, и она собственноручно приняла у него посылку от неизвестного лица, неизвестно как попавшую к его отцу в Верхотурье. Я хотел дать ему за труды полтину, но он не взял.
Наталья со своей обычной нетерпеливостью зубами отхватила угол пакета, чтобы затем разорвать его по краю, но я ей этого не позволил. Пошли в комнаты, я взял ножик для бумаги и аккуратно взрезал край ножиком. Внутри лежали пакет поменьше и адресованное Наталье письмецо от некоего Константина Костандиса. Я прочел его первый.
Сообщалось, что он, Костандис, и Григорий Мосцепанов семь месяцев находились на осаждаемом турками афинском Акрополе. Гарнизон отбил четыре штурма, но в июле, когда кончилось продовольствие, капитулировал на почетных условиях: греки и филэллины вышли из ворот с оружием, с развернутыми знаменами, и под охраной английских солдат дошли до Пирея; оттуда британский фрегат доставил их в Навплион. Там Мосцепанов женился на гречанке, которая ухаживала за ним, раненным, и своей заботой спасла его от смерти. Занятый предсвадебными хлопотами, он просил Костандиса, имеющего доступ к греческой почте, как называют используемую для коммерческих нужд сеть родственных и земляческих связей между рассеянными по миру греками, отправить его пи́сьма госпоже Бажиной на Урал. Со своей стороны, он обращает ее внимание на то, что Мосцепанов писал ей письма в течение полутора лет, но не мог их отослать, поэтому на всех на них проставлены номера от 1 до 12, показывающие, в какой последовательности они должны быть прочтены.