Потом нам устроили что-то вроде банкета, и все ее благодарили, потому что Му играла бесплатно. Уходили мы груженные букетами, а дома у мамушек пили чай. Мне очень понравилась атмосфера этого чаепития, я уже и забыла, как это бывает – сидеть семьей. После концерта я была растроганная и глаза на мокром месте.
Когда прощались, Ма сказала мне, перейдя на «ты»:
– Я бы хотела такую невестку, как ты.
– Я тоже.
Сказала и обалдела, просто вылетело, а что «тоже» – не знаю. Я никак не имела в виду Макса и не мечтала видеть ее своей свекровью, совсем нет, и тут же попыталась объяснить это, но поняла, что надо заткнуться; кроме обидных глупостей, я ничего не изреку. Не могу же я сказать, что Макс мне симпатичен и мил, но рядом с ним я ощущаю себя бесполым существом. Может, я несколько преувеличиваю, но если у меня и возникает желание его поцеловать, то только в щеку.
Мы с Максом вернулись в город и еще долго гуляли туда-сюда по Карповке.
– Му никогда не была замужем? – спросила я. – Почему?
– Не получилось.
Оказывается, Му закончила консерваторию и много ездила по гастролям, но в Ленинграде и в Москве случалось играть только в сборных концертах. Она была очень амбициозна, хотела быть первой, на худой случай – второй или третьей. А первых – мало. Она понимала, что быть пятым и даже десятым тоже очень хорошо, и работа этих пятых-десятых нужна. Она все понимала, если это не касалось ее самой. Не захотела быть просто пианисткой, без имени. Она говорила, что настоящие пианисты – мужчины. Женщины хороши в Моцарте, Гайдне, Шопене, но концерт Брамса или соната Рахманинова для них квадратура круга, и нечего инструмент мучить. Однако сама она играла и Брамса, и Рахманинова. Макс считал, говорила она это себе в оправдание, когда концертную деятельность завершала. А про мужчин и женщин придумала не она, а ее сокурсник, который был в нее влюблен, а женился на ее подружке.
– Как же она рассталась с концертной деятельностью?
– Без трагедий. Ушла в школу при консерватории, чтобы быть там из первых. Ее уважали, до сих пор помнят.
– А любовники у нее были?
Интересно, что наши отношения с Максом позволили так просто задать нескромный вопрос.
– Мне известно о двух, – ответил Макс. – Один был женат, за другого она не захотела выйти. А вообще-то у нее была семья: я и Ма.
Не знаю, как и зачем, может, хотела ответить откровенностью на откровенность, я рассказала Максу то, что никому не рассказывала, – о пьющей матери. Он, как тогда, на сцене, где я заплакала над «Элегией», крепко взял меня за руку. Так мы и шли по набережной, мимо Ботанического сада, полного весенним цветением и голосами птиц, которым не давало спать незаходящее солнце.
Глава 34
Чем меньше дней оставалось до сороковин, тем больше мне хотелось продлить их, замедлить время. Может быть, подсознательно я боялась, что с Костей все будет решено окончательно, поставлена точка, и исчезнет надежда.
И вот остался один день, нужно было чем-то заполнить вечер. Подумала о Максе, но звонить не стала. Кое-как дотянула до четырех дня, и тут Генька с просьбой: не задержусь ли я на работе, потому что они с Гением должны быть на юбилее родственника, а к семи приедет художник Воля (такая у него фамилия), привезет рисунки.
Задержусь. С превеликим удовольствием. Мне все равно делать нечего, кроме как время тянуть. Но у Геньки есть, я это сразу почувствовала, какое-то хорошее сообщение, уж очень она веселая. Естественно, я подумала о доме ребенка. Ан нет.
– У меня гениальная идея, – заявляет она. – Осенью мы начнем делать альбомы западных художников двадцатого века. Первым будет Миро.
– Кто такой? – подозрительно спрашиваю, в связи с гениальной идеей у меня дурное предчувствие.
– А ты не знаешь? Испанец. То ли абстракционист, то ли сюрреалист, в общем, какой-то авангардист.
Поскольку Томик искусствовед, Гении с детства убеждены, что я сильно кумекаю в искусстве. Кое-что, конечно, я знаю, но собаку в этом деле не съела.
– Вот, смотри, – говорит она и разбрасывает передо мной веером репродукции с картин Миро, яркие, словно цирковое представление. Инфузории, облака в ресницах, эмбрионы, члены человеческих тел и раскрашенные внутренности.
– Класс, – говорю. – А в чем идея?
– К каждой картинке Миро ты должна подобрать стихи Лорки. Вроде как под картиной Шишкина, где нарисованы сосна и утес, пишут Лермонтова: «На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна…» Ясно?
– Мысль зернистая.
Очень надеюсь, что идея со стихами под картинками провалится. Это даже для Генькиных идей верх идиотизма.
– Ну, так мы поехали? – радостно спрашивает она и кладет передо мной томик Лорки.
Они уезжают, а я открываю Лорку и скоро понимаю: это не стихи – это живопись!
Танцует в Севилье Кармен у стен, голубых от мела, и жарки зрачки у Кармен, а волосы снежно-белы…
Бело-желто-коричнево-голубое! Разве не картина?!
Начинается плач гитары, разбивается чаша утра…
Перебираю репродукции Миро и раскладываю, словно пасьянс. Как ни странно, тут же нахожу на одной подобие гитары. Выписываю:
Неустанно
Гитара плачет,
Как вода по каналам – плачет,
Как ветра под снегами – плачет…
Кладу выписку на репродукцию.
Просматриваю Лорку, бросая взгляды на разложенные картинки. И в какой-то миг замечаю, что стихи сами просятся к картинам.
Вот – нечто, назовем его, как у Хлебникова – «Сущел». А по сути, это одна белая нога до колена, на ней тонкая шейка с головой (или коленной чашечкой). И один глаз! Сущел бодро шагает в Гранаду! Вот это что!
Когда опустился вечер,
Лиловою мглой омытый,
Юноша вынес из сада
Розы и лунные мирты.
«Радость, идем в Гранаду!»
Еще одна цитата готова. Мгла, конечно, с натяжкой лиловая, розы и мирты тоже весьма условны, но кто станет отрицать, что ликующий Сущел шагает в Гранаду?!
В следующей картине – потрясная экспрессия. Испанская. Красно-желто-охристо-черная. Страстный танец отчаянной, безответной любви. Возможно, однополой, иначе как объяснить выросты между ног у обоих фигур? Но, не исключено, что выросты обозначают что-то другое, а не то, о чем я подумала. Одним словом, жгучий, замедленный, без всякой суеты танец. Руки воздеты и растопырены, как канделябры. А вот и цитата:
Трудно, ах, как это трудно
Любить тебя и не плакать!