Я теряю дар речи: эта идея ни разу не пришла мне в голову в процессе работы.
* * *
В сентябре «Мсье Ибрагим» в театре «Рив Гош». Я сыграл этот спектакль двести раз, но Париж меня пугает. В столице полно театров на все вкусы, а зрители такие требовательные, что я чувствую себя дебютантом.
– Ты все бросишь в тот момент, когда перестанешь испытывать страх, – снова и снова повторяет мама.
Я вылетаю на сцену, как на арену корриды.
* * *
Загримироваться – смыть грим… и так до бесконечности. Я никогда так часто не смотрел в зеркало, как во время этого гастрольного месяца.
Хорошо различать в собственном лице мамины черты.
* * *
Я целый час смотрю на свое отражение – и вижу тебя. Ты здесь – телом и душой. Во мне.
* * *
Все билеты на все представления «Мсье Ибрагима» проданы. Никого это не удивляет. Только меня.
* * *
Она смотрела на меня как на уникальное, несравненное, талантливое существо. В этом ключ к моей судьбе: я поверил взгляду матери.
* * *
Мораль театра.
Я никогда не говорю себе: «Да на черта это нужно?» Когда ставлю голос или тренирую согласные, никогда не считаю, что поупражнялся достаточно. «Кто разберет эти детали?» – шепчет скептик из угла гримерки. «Я», – отвечает мама. И я снова принимаюсь за работу, упорствую, настаиваю. Гримасы, разминка голосовых связок, упражнения для губных мышц, работа над дентальными и свистящими звуками… Я стараюсь округлять «р», а не «скрежетать» им на бельгийский манер: «Тррррр. Дррррр. Вррр». Еще раз. И еще.
Я знаю, что все откладывается в эфемерных слоях атмосферы. Обычно мой авторский текст «бронзовеет», а в театре я как будто пишу на воде, образую волны и гоню их на сознание зрителей, чья память однажды неизбежно сотрется. И все-таки я не считаю мою работу незначительной. Сколько бы народу ни сидело в зале театра – триста человек или две тысячи, – я буду играть в полную силу. Я одинаково уважаю столичную публику и зрителей провинциальных городов. Огонь горит ярко, пока в него подбрасывают дрова, и я не позволю пламени угаснуть.
Иногда мне приходит в голову мысль, что среди публики могут найтись люди, которые не понравятся мне, узнай я их поближе, но это ничего не меняет. Они пришли в театр, священное место для человечества, хотят получить лучшее, и я им его предоставлю.
Я спасаюсь, доставляя удовольствие другим.
* * *
В молодости мы готовимся жить, в старости вспоминаем пережитое и упускаем настоящее, хотя только оно и существует. Мы попадаем сразу в две ловушки – будущего, которого пока не существует, и прошлого, которого больше нет. Сколько потерянного времени! Нет, не так. Сколько потерянного настоящего времени!
Жить нужно одним мгновением, под единственным и неповторимым солнцем. Воспоминания не освещают, они гасят, а наши планы распределяют узкие тощие лучи света по сиюминутной реальности.
Пока я в трауре, театр и писательство не отвлекают меня от главного, а возвращают к нему: жить мгновением и на подмостках, и на странице книги. Через них я приобщаюсь к глубочайшему почитанию настоящего.
Жизнь как акт милосердия.
* * *
Следует опасаться двух убийц: ностальгии и надежды. Они убивают настоящее.
* * *
Парижские гастроли измотали меня, и, отыграв последний спектакль, я решил использовать время, оставшееся до гонкуровских заседаний, чтобы слетать в Италию, Румынию, Турцию и Грузию и представить свои книги. Ради бодрости духа я приглашаю Яна и Брюно провести несколько дней в Праге. Город, который страстно любил Моцарт, не может не понравиться мне.
* * *
Прага.
В первую ночь я не могу уснуть, в два часа ночи меня переселяют в другой номер, но это не помогает. Проблема во мне.
Я потею и задыхаюсь, сердце колотится как сумасшедшее.
* * *
Прага – дивный город, но панические атаки не прекращаются. Я себя не контролирую.
Сегодня вечером, во время весьма посредственного исполнения оперы Верди «Макбет», меня зазнобило, горло пересохло, сердце решило выпрыгнуть из груди. Пришлось выйти на воздух.
Мы перебираем все, что я ел, и приходим к выводу, что виновата соль.
* * *
Возвращение в Бельгию. При мысли о ночи – придется лечь спать! – я впадаю в истерику: тахикардия и состояние тревожности не дают мне покоя.
* * *
Три ночи я брожу по брюссельским тротуарам, пытаясь измотать себя, но сон не желает возвращаться.
* * *
Паника. Ощущение абсурда происходящего. Зачем жить? К чему упорствовать? Какой в этом смысл?
* * *
Тревога ужасна своей беспредметностью.
Страх указывает на врага. Тревога – нет.
* * *
Тревога ничего не боится, она сама есть страх неизвестно перед чем.
* * *
– У тебя начинается очередной этап траура, – утверждает Брюно. – Ты резко перестал работать, ослабил напряжение и стрессы, державшие тебя на плаву. Ты сбился с ритма. Ничего, все наладится.
Мне кажется, что приступы дурноты не имеют ничего общего с состоянием тревожности.
* * *
Грусть не похожа на тревогу. Когда мне не хватает мамы, я проваливаюсь в бездонную дыру, окруженную воспоминаниями. Испытывая тревогу, я падаю в пустоту – беспримесную, бесконечную, без стенок и дна.
В грусти я могу уцепиться за прошлое, в тревоге держаться не за что.
Грустное бытие означает, что нам чего-то не хватает. Тревога отнимает у человека все.
* * *
Я консультируюсь с моим врачом Аленом Г.
Он прибегает к методу исключения, проверяет анализы, кардиограммы, рентгенограммы легких и заводит речь о психологической причине.
– На твои плечи лег слишком тяжелый груз, ты взвалил на себя слишком большую ответственность: парижские гастроли, писательский труд, игра на сцене, поездки за границу, гонкуровские обязанности.
Мы беседуем в дружеском тоне, Ален советует сходить к психотерапевту, чтобы завершить траурный труд. Я покорно признаю, что сам не справляюсь, но в глубине души по-прежнему уверен, что болезненное состояние никак не связано с мамой.
– Мы не все о себе знаем, Эрик.
Я соглашаюсь.