Мадмуазель Вот не произнесла еще своего последнего слова. Она ненадолго покинула меня и вернулась с толстой книгой, тканой золотом и пурпуром, озаглавленной «Трактат по живописи». В ней приводились поразительные высказывания Леонардо по поводу реального существа, вдохновившего его на создание полотна, но стоило полотну обрести законченный вид, ставшего более могущественным, чем творение, словно Тосканцу удалось, несмотря на силу искусства, оставить пальму первенства за моделью: «Художник заставляет умы людей влюбляться и любить какое-нибудь полотно, на котором изображена неживая женщина. Мне случилось писать на религиозный сюжет, и картину приобрел влюбленный, пожелавший лишить атрибутов божественности представленную на полотне модель, дабы иметь возможность целовать ее, не испытывая укоров совести; но под конец уважение победило влюбленные вздохи и желание, и ему пришлось убрать этот образ из своего дома».
Глава 18
ПО НОЧАМ «МОНА ЛИЗА» БЫЛА СИНЕЙ
Не так легко спать в постели Леонардо, доложу я вам. Приходится держать ухо востро, все примечать. Как-то ночью вдруг слышу чей-то голос. Утопая в пунцовом бархате, внимая ночным шорохам, не могу определить, откуда идет звук. «Будучи наделен способностью видеть, человек соглашается быть заключенным в своем теле», — произносит кто-то. Давно уже дожидаюсь я этого голоса, лежа в той же постели, в которой ему во снах являлись оливковые рощи родной деревни. Он первым заявил, что нас ослепляет и вводит в заблуждение невежество, и дал следующий совет: «Откройте глаза, ничтожные смертные!»
Легли спать родители, давно уже в объятиях Морфея братья. В своей небольшой квартирке затаилась Мадмуазель Вот, устроился на ночлег Морис, свернувшись калачиком, словно какой-нибудь корень сорняка, у подножия загадочной секвойи. В темноте до меня продолжает доноситься:
— Только то, что доступно зрению — доступно пониманию.
— Одна лишь живопись может дать точный образ всех чудес природы.
Я боюсь его присутствия, ведь я никогда не смогу ему соответствовать, быть на высоте. Я слишком мал, чтобы объять умом все, что он мне внушает. В школе, когда меня вызывали к доске и я стоял один перед преподавателем и потешающимися надо мной однокашниками, я пытался казаться выше, оттого что внутри у меня все падало и я был неспособен держать удар. Смогу ли я сделать то же, лежа в постели? Мне и в голову не приходило, что мы встретимся, я не был к этому готов. По своей вине. Да еще какой! Я чувствую: он вот-вот снова заговорит. В силу странного автоматизма деревенею, превращаясь в некоего лежачего часового и слышу:
— Любая материя — творчество, все подлежит преображению. Единственное, чего может не бояться наш ум и чего он не может исчерпать — это знание.
Голос звучит успокаивающе, но смысл сказанного не доходит до меня, слишком жалкого и ничтожного в сравнении с обладателем этого голоса.
— Каждый предмет дает отражение через пирамиду линий.
При млечном свете луны, проникающем в спальню Леонардо через окно со средником, в удушливой атмосфере, царящей в ней, я наконец соображаю: он посылает меня к зеркалу, висящему слева. Я влезаю на скамью, чтобы быть ближе. Надо собраться с духом и совершить то, на что подвигает меня легендарный левша. Чтобы выразить свои мысли и скрыть от посторонних открытия, он писал дважды наоборот: справа налево и снизу вверх.
У левшей больше развита самая чувствительная часть мозга. Даже если у меня с ним больше ничего общего, нас роднит то, что я тоже левша. Стоя на скамье с саламандрой, я переворачиваю зеркало и убеждаюсь: его обратная сторона идентична лицевой. Мало того, бечевка, с помощью которой оно держится на гвозде, позволяет переворачивать его и вешать и так и эдак. И только когда я дважды переворачиваю тяжеленное, как ларец с секретом, зеркало, голос выражает мне одобрение, по-своему, бесстрастно. Видно, он и раньше со мной говорил, да только я его не слышал.
— Давление, оказываемое предметом на воздух, равно давлению воздуха на предмет.
Зеркало замерло, готовое для новой роли. Голос оживляется:
— Хочешь увидеть настоящие цвета «Джоконды»? Взгляни в зеркало, оно вроде твоего учителя…
От этих слов я проникаюсь еще большим доверием по отношению к говорящему, отбрасываю какие-либо сомнения и слышу нечто сродни предупреждению:
— Будь внимателен, ибо живопись способна похищать свободу у зрителя.
«Джоконда» начинает проступать откуда-то из Зазеркалья и вскоре предстает передо мной на гладкой поверхности.
— Когда пожелаешь удостовериться, что твое полотно соответствует природе, возьми зеркало и поднеси к живой модели, сравни отражение со своей работой и подумай хорошенько, соответствует ли оригинал копии. И пусть для тебя превыше всего будет зеркало, твой учитель, ибо его гладкая поверхность укажет тебе на огрехи.
Неузнаваемая и в то же время похожая «Джоконда» выглядит гораздо моложе и выполнена в синих тонах — ярких, излучающих свет и таких далеких от того, во что они превратились со временем на полотне. Судя по голосу, Леонардо счастлив:
— Говорю тебе: ежели художник желает видеть красоты, способные внушать ему любовь, он волен породить их.
Голос неутомимого труженика смолк. Осталось лишь легкое шуршание, какой-то шелест в ночи — то ли паук свалился со стены, то ли плащ бросили на постель.
— Тени необходимы для перспективы, ибо без них непонятны делаются непрозрачные тела.
Откуда у меня ощущение, что Тосканец удалился? Может, оттого что ночь нынче какая-то гулкая? Спальню словно заволокло туманом мудрости, плывущим в такт мировому ритму. Непрозрачное тело. Тончайшая из улыбок. Она появилась, а он, наделенный бесконечной жизнью, бескрайними возможностями и безбрежными познаниями, исчез. Вот она предстала передо мной такой, какой он ее создал. Ей двадцать четыре, она полна изначальной свежести, а те жалкие охряные тона, в окружении которых она дошла до нас, вовсе не ее — просто лак, покрывающий полотно, писаное масляной краской по дереву, пожелтел, окислившись. Она словно окутана темной вуалью, оттого и считается, что подана при вечернем освещении, да еще и в ненастье. Но это не так: вокруг нее была воздушная масса необыкновенной голубизны и ни малейшего намека на сумерки. В этом ее движении навстречу мне в зеркале все встает на свои места: голубое небо, желтое платье. Вот она, подлинная «Мона Лиза» в великолепии своей улыбки на фоне небесной лазури: цвет кожи — чуть розоватый, перламутровый, каштановые волосы с золотыми искорками, домашнее платье желтого, пряного цвета. Оказывается, на ее улыбку следует смотреть чуть слева. Интересно, останется ли она здесь до тех пор, пока меня не сморит сон? Но ведь я не смогу уснуть, пока она здесь.
Ночь навалилась на меня, очертания предметов стали размытыми, и я мало-помалу забылся сном. А ведь ничто в комнате не меняется по мере того, как вечер переходит в ночь: ни постель с лепниной в виде химер, ни камин с гербом Франции и цепью Святого Иакова, ни поставцы с выдвижными ящичками, инкрустированные черным деревом и слоновой костью, ни гобелен из Обюссона со сценой из жизни Эсфири, ни лавка под зеркалом из резного дерева с саламандрой — словом, ничто из того, что служило да Винчи. Во сне я продолжаю видеть магическую улыбку, а наутро спешу поправить чуть криво висящее зеркало и, прежде чем покинуть спальню, распахиваю окно, впуская свежий воздух. Вид на Амбуазский замок такой, каким он предстает на рисунке Тосканца, сделанном из этого самого окна. Вместе со мной на заре проснулись птицы и летают по своим делам, то и дело перечеркивая горизонт. Три последние года он видел все это, как теперь вижу я. Но чу! Вновь послышалось: