Харгелл приблизился и поставил было Каттая перед хозяином,
но мальчик немедленно упал на колени:
– Мой господин!.. Прости ничтожного раба, мой
великодушный и милостивый господин…
Тарким безуспешно попробовал напустить на себя строгость:
– Прощу, если правдиво расскажешь, что с тобой
приключилось.
– Вчера, – всхлипнул Каттай, – ничтожный раб
сильно стёр ноги, мой господин. Раб устал и крепко заснул под кустом. Он не
слышал, как караван отправился в путь. Когда раб проснулся, вокруг никого не
было, а солнце уже клонилось к закату…
Его с детства приучили к тому, что в присутствии хозяина раб
не должен говорить о себе «я»: это привилегия свободного человека, право,
которое предки Каттая утратили давным-давно.
Тарким отхлебнул чаю.
– И ты побежал меня догонять?
– Да, мой милостивый господин…
В эту ночь, один-одинёшенек на лесной дороге, Каттай ничего
так не хотел, как вновь оказаться в караване хозяина. И вот это сбылось, и
немедленно навалился новый страх, страх наказания. Нерадивых рабов, слишком
крепко засыпающих под кустами, по головке не гладят. А если поведение Каттая
будет истолковано как попытка побега, прекращённая из-за боязни погибнуть в
незнакомых местах?..
Хорошо было лишь то, что кончилась неизвестность, кончился
этот бег навстречу неведомому. Теперь только выслушать приговор господина – и
принять свою судьбу, какой бы она ни была.
Но Тарким не первый год торговал невольниками и, конечно,
видел мальчишку насквозь. Он отпил ещё чаю и велел:
– Разуйся и покажи мне ноги.
Каттай неверными движениями распутал завязки сапожек,
когда-то нарядных, а теперь до такой степени забитых пылью, что невозможно было
разобрать даже их цвет. Эти сапожки на прощание подарила ему мать. «Служи верно
и преданно, куда бы ты ни попал, – говорила она. – Раб, зиждущий
честь господина, будет вознаграждён от Богов…» Босые ступни Каттая являли самое
жалкое зрелище. Их сплошь покрывали волдыри, большей частью лопнувшие и
запёкшиеся кроваво-грязными корками. Пот и сукровица пропитали кожу сапог,
растворив краску, и она перешла на человеческое тело, украсив природную
смуглость бурыми полосами.
– Почему ты не пошёл босиком? – спросил
Тарким. – Так ты сохранил бы и ноги, и обувь. Посмотри, во что ты себя
превратил! Мозоли-то заживут, а вот сапоги теперь только выбросить…
– С позволения милостивого господина, ничтожный раб
вырос в городе… – дрожа с головы до пят, выговорил Каттай. – Он не
умеет долго ходить босиком… Он не надеялся догнать караван, если разуется…
Тарким взял с блюдца второй пирожок.
– Харгелл! – окликнул он надсмотрщика (и Каттай
вздрогнул, отчаянно прижимая к груди материны сапожки). – Проследи, чтобы
этот раб хорошенько промыл ноги, и дай ему мази из горшочка, что под крышкой с
красной полоской. Пусть едет сегодня в возке, а дальше посмотрим.
– Мой великодушный и добросердечный господин… –
начал было Каттай, но слёзы облегчения хлынули таком потоком, что перехватило горло,
и он не смог ничего больше сказать. Он хотел было подняться, но теперь, когда
напряжение отпустило, израненные ступни не выдержали соприкосновения с колючей
травой, и Каттай вновь повалился на колени. Подошёл Харгелл, поднял его на руки
и понёс к берегу озера. Обветренная, в шрамах, рожа надсмотрщика кривилась в
непривычной улыбке. Таркима, наслаждавшегося последними мгновениями отдыха,
даже посетила ленивая мысль о странной нежности, что порой возникает у зрелых
мужчин к молоденьким мальчикам. Эта мысль не задержалась надолго. Он слишком
давно знал Харгелла. И его хозяюшку, ожидавшую восьмого ребёнка.
Когда караван тронулся в путь, Каттай уже крепко спал на
мешках. Он даже не почувствовал, как тронулась с места повозка. Сапожки, почти
совсем отчищенные от пыли, лежали у него под головой, и завязки от них он на
всякий случай привязал себе к пальцу.
Маленький халисунец проснулся, когда день давно уже
перевалил полуденную черту. Его разбудил изменившийся ритм колёсного скрипа, и
он испуганно вскинулся на своём ухабистом ложе, спросонок решив, что вновь
задремал под кустом и прозевал уход каравана. Но обмотанные тряпицами ступни
тут же чиркнули по тугим выпуклостям мешка, Каттай вздрогнул, ахнул и сразу всё
вспомнил. Он открыл глаза. Над ним тяжело трепетал кожаный полог, ограждавший
зерно от птиц и дождя. Сзади возок был открыт, и там, вечерея, неистово синело
солнечное небо, а в нём плыли, удаляясь, белые облака и последние высокие
вершины отступившего леса.
Утром, у озера, Каттай вволю напился воды. После долгой
ночной гонки она была воистину благословенна, но теперь часть её ощутимо
просилась наружу. Мальчик приподнялся и выглянул из повозки.
Там тянулась прочь и колебалась на весу длинная толстая
цепь. Её звенья были покрыты густой ржавчиной всюду, где не тёрлись одно о
другое. Через каждые два локтя от неё отходили цепи потоньше, увенчанные парами
железных челюстей. В этих челюстях, запертых особым замочком, плотно и прочно
удерживались человеческие руки. Колёса и копыта коней взбивали тонкую пыль, и она
садилась на лица, волосы и одежду мужчин. Шедшие впереди успели за время пути
стать одинаковыми буро-серыми близнецами, различимыми только по росту.
– Ага! – проворчал тот, что шагал слева. Одно ухо
у него было отсечено. Вероятно, ещё в юности, когда впервые попался на
краже. – Сопливый царевич проснулся, мать его шлюха! Как почивалось,
вельможа?..
Каттай лишь втянул голову в плечи и ничего не ответил на
незаслуженные слова. Он не первый день был с ними в пути. Иногда на привалах он
помогал Харгеллу и другим надсмотрщикам раздавать кашу. После того как один из
рабов в благодарность запустил в него камнем, а ещё двое звероподобных
попробовали схватить – Каттай понял: господин Тарким собрал в своём караване
вовсе не тех благонравных невольников, которых, бывало, ставила ему в пример
его мать.
– Отстань от мальчонки, Корноухий, – почти
добродушно проворчал тащившийся справа. И сплюнул, выхаркивая из горла дорожную
пыль: – Во имя ложа Прекраснейшей, рухнувшего во время весёлых утех! Ты-то
сдохнуть готов, только чтобы другому не было лучше.
В караване почти не употребляли имён, обходясь прозвищами,
придуманными на месте. Этого раба звали Рыжим: прежде чем все цвета уничтожила
грязь, у него была густая шапка тугих рыжих кудрей.
Шедший слева выругался на неведомом Каттаю наречии и яростно
дёрнул цепь, чем тут же вызвал сиплые проклятия сзади. Каттай слышал когда-то:
раньше «поводки» от общей цепи крепили к ошейникам. Потом от этого отказались.
Не потому, что железные обручи натирали невольникам шеи, – из-за драк, приносивших
хозяевам караванов убыток. Конечно, прикованные за руку тоже дрались – а как же
без этого, если своенравные и задиристые мужчины оказываются насильно скучены
вместе! – но шеи друг другу ломали всё-таки реже.