Хороший вопрос. Вроде бы да. Что это было – головокружение, дурнота, – было и прошло? В самом ли деле я вырубился на миг? Словно со стороны я услышал собственный голос:
– Просто потерял на секунду равновесие. Все отлично.
– Оставь там коробку. Поднимайся!
Через минуту я сидел за кухонным столом. Мама протянула мне стакан рэйлтонской водопроводной воды, лучше для здоровья нет.
– Ты бледен как привидение, – сказала она.
– Сколько пролежал этот плавленый сыр? – поинтересовался я.
– Не придирайся к моему сыру. Я тоже его ела, а со мной ничего не случилось.
– Мне совсем уже пора на урок. – Я глянул на часы. На самом деле, выбравшись из темного подвала на свет, я почувствовал себя вполне прилично.
– Посмотри на меня! – велела мама.
Я подчинился и посмотрел в ее настороженные глаза. Слабый отголосок шока, того – что бы это ни было, – что настигло меня в подвале, но вот и прошло, я снова стал самим собой. Мама, видимо, признала это и не стала возражать.
– Ты, должно быть, подхватил какую-то инфекцию, – сказала она, стоя на крыльце, и отстранила меня, когда я подался вперед, чтобы поцеловать ее на прощанье.
Мистер Перти наблюдал эту сцену со своего крыльца через дорожку, я помахал ему, спускаясь по ступенькам, и он сочувственно помахал в ответ. Он-то знал, каково это, когда тебе отказывают в поцелуе.
Глава 9
Силу воображения зачастую переоценивают. Я, например, представлял себе, насколько скверно может пройти мой послеполуденный семинар, но семинар прошел намного хуже. И вот что я думаю: если я достаточно проницателен, чтобы предсказать подобную катастрофу, то должен был бы и предотвратить ее. Но воображение без энергии остается праздным, а визит к матери как-то странно сбил меня с толку, обратил в равнодушного наблюдателя. Обычно я наблюдатель развлекающийся, но сегодняшний семинар развлечением не назовешь. И кстати, не свидетельствует ли о каком-то прогрессе внезапная утрата способности видеть повсюду смешное? Ведь меня часто попрекают недостатком возвышенной серьезности. С другой стороны, занятия в этом семинаре не могут быть прогрессом в какую бы то ни было сторону. Похоже, это убеждение разделяют и мои студенты. Они поглядывают друг на друга так, словно пытаются припомнить, о чем они вообще думали в январе, когда выбирали этот курс.
Разумеется, каша заварилась еще до того, как я вошел в аудиторию, и всему виной нежелание злосчастного Лео приглушать некрофилию. К тому времени, как я переступил порог, ситуация уже вышла из-под контроля. Ядовитая девица по имени Соланж, с угольно-черными волосами и в них агрессивно-белая прядь – знамя не капитуляции, но борьбы до конца, – пустилась рассуждать о том, что Лео постоянно пишет о киске, потому что сам он и есть киска. Прикидывается Хемингуэем, а на самом деле тряпка, неудачник, существо, остановившееся в развитии. Конфликт между этой парочкой вызревал весь семестр. Последние две недели Соланж бормотала нечто подобное себе под нос, а я сдуру игнорировал ее поведение. Но на этот раз игнорировать было невозможно. Я спросил Соланж, закончила ли она и можем ли мы приступить к разбору написанного Лео рассказа, как полагается на семинаре. Она ответила, что с удовольствием сама и начнет разбор. Рассказ, по ее мнению, был очередным бессмысленным сексистским вздором. Мусор, ни единого достоинства в нем нет, если на что и годится, то лишь на растопку.
Подобные высказывания редко стимулируют продуктивную дискуссию, не стимулировали и на этот раз. Лео залился алой краской, попытался выдавить из себя привычную самодовольную усмешку, не преуспел. С каждым семинаром ему все труднее удерживать ту публичную позу, на которую он притязал, – будто бы мы с ним своего рода команда и вместе ведем этот курс. Лео – единственный студент, повторно записавшийся на воркшоп, и он пытался внушить сотоварищам, что к нему я подхожу с куда более взыскательной меркой, чем ко всем прочим, и между нами царит не выразимое словами понимание. Поскольку лишь он один во всем университете стремится (с подобающей одержимостью) стать писателем, я-де считаю своим долгом требовать от него больше, чем от прочих, и слежу за тем, чтобы избыточная похвала не сгубила его талант. Из интервью с авторами, которые Лео жадно глотает, он уяснил: нет для юного дарования большей опасности, чем избыточная похвала, – и потому благодарен мне за то, что я его от этой угрозы оберегаю. Не знаю, благодарен ли он и другим участникам семинара, которые с еще большей решимостью, чем их наставник, остерегаются сгубить его избыточной похвалой. Или какой бы то ни было похвалой.
В данный момент все они, за исключением Соланж, смотрят на меня в ожидании подсказки, ведь обычно я не поощряю такого рода изничтожение чужой работы – огульно и наотмашь, – каким Соланж одарила нашего Лео. В моем семинаре действуют два правила, и чаще всего этого достаточно, чтобы предотвратить беду. Все замечания, любая критика должны быть сосредоточены исключительно на рукописи, не задевая ее автора. Зато и автор не вправе отстаивать свое произведение.
Отличные правила, однако есть в них фундаментальный изъян. Слабость первого правила заключается в том, что недостатки любого произведения зачастую связаны с личностью или характером автора, и в случае с Лео дело обстояло именно так. Ему не хватает не только эстетического и технического руководства в написании рассказов – помимо всего прочего, ему необходим секс. Угрюмое лицо молодого человека красноречиво свидетельствует о том, что ни одна женщина до сих пор не проявила к нему участия. Его рассказы – месть им всем скопом. В данный момент, когда Соланж обозвала его тряпкой, он весь – этюд в багровых тонах. Рыжие волосы, раскрасневшееся лицо, длинная прыщавая шея, и вдобавок на двух пальцах правой руки кровоточат кутикулы. Всю зиму он терзал свои пальцы, они сплошь в заусенцах. Вечно содраны крошечные участки кожи, как будто помидор облупили, проступает нежная мякоть. Сегодня я наблюдаю, как он колупает указательный палец правой руки, несколько ярко-кровавых точек проступило на кутикуле, он посасывает ранки, потом пристально изучает их, словно проницая тайну своей природы, такой же красной изнутри, до самого донышка.
Хотя эти двое, Соланж и Лео, весь семестр друг друга изводили, не такие уж они разные. Оба, насколько я могу судить, не обзавелись друзьями, не сумели приспособиться к этому миру. Соланж воображает себя поэтессой: по ее понятиям, это подразумевает не столько писание стихов, сколько возможность высокомерно на все взирать. Она одевается в черное, чуждается косметики, напускает на себя усталое разочарование. Ей нравится считать себя умной, и она и вправду умна, однако боится, что недостаточно умна, – во всяком случае, недостаточно для того, чтобы утвердить свое превосходство. Соланж тощая, бледная – полагаю, отчасти как раз поэтому ей так противны пылкие подростковые фантазии Лео. В его сюжетах девушки, подобные Соланж, не удостаиваются взгляда, об изнасиловании уж не говоря. Чтобы привлечь внимание какого-либо из мстительных духов Лео, требуются большие сиськи, а не выпирающая килем грудина. Прошлой осенью Соланж ушла из поэтического семинара Грэйси, как я подозреваю, именно потому, что Грэйси – сплошная женственность с избытком плоти и порой не удерживается от того, чтобы внушить юным девицам вроде Соланж: их бедра слишком узки для деторождения, их груди слишком плоски, чтобы удовлетворить потребности младенца или возлюбленного, их губы слишком сухи, чтобы возбудить страсть, их холодные очи не приманят мужчину.