Те двое восьмифутовых ниггеров, они уже потихоньку пятились вниз по ступенькам. Начали пятиться сразу, как только увидели помповое ружье, так что у них кое-какие мозги еще были. Но брат Рашида, он стоял на своем. Он велел мне опустить ружье – тогда, мол, он согласен уйти. Как будто с дураком имел дело. Опустить ружье – и тогда он уйдет, вот хуйня. Но именно так он и сказал мне: если я не опущу ружье, он с места не сдвинется. Он сказал это так, словно это он направлял на меня оружие. Я нахрен поверить в такое не мог. Я себе думаю: этот хренов черный бедолага семифутовый уродился не только без ушей, но и без разума. Он не видит разницы между ружьем, нацеленным ему в брюхо, и тем, которое висит над камином. Придется его проучить. Я сказал ему: считаю до трех, буду считать внятно и громко, раз уж он уродился без ушей. Я видел, что ситуация вполне прозрачная, те двое восьмифутовых ниггеров уже упятились вниз по ступенькам и за калитку, и оттуда они звали своего приятеля присоединиться к ним, пока я не сделал то, что обещал. Они продолжали его звать, даже когда я начал отсчет. Пошли, ниггер, – они-то запросто пускали в ход это словцо, которое моя дочь запрещает мне произносить при ней, – да что тебе втемяшилось? – спрашивали они. – Этот старый придурок тебя пополам разнесет.
Ну, обычно я против, чтоб меня называли старым придурком всякие негры-переростки, но в данном случае я решил – окей. По крайней мере, эти двое восьмифутовых не утратили связь с реальностью, и, в конце концов, я тоже их всяко изругал перед тем, так что мы квиты. Я за справедливость, и они ведь пытались помочь, так? Они звали и звали семифутового, пока я вел отсчет, всё твердили, давай к нам, паря, этот старый придурок и тэдэ. Они звали его по имени, еще одно выпендрежное имечко вроде Рашида, полжизни буду долбить, не запомню. Ле-как-его-бишь. Знаешь, как они это делают? Берут нормальное имя и добавляют «Ле». ЛеРон. ЛеБилль. ЛеБоб. ЛеБрюс. Что-нибудь в таком роде нахрен. ЛеФонсо – вот мое любимое. Альфонсо, реальное имя, – нет, его им не надо. ЛеФонсо. Крутое усовершенствование, верно? В конце концов, это их дело. Хоть ЛеПоцем назови, мне пофиг. По мне, приклеить пареньку имя ЛеФонсо – кошмар. Можно подумать, у парня мало будет в жизни проблем, если его назвать Гарри, а? Нет, давайте назовем его ЛеГарри. Ну и вот, только я запомнил имечко Рашид, и тут является Ле-Семь-Футов.
Я глянул на Лили, которая, как мне было хорошо известно, приплатила бы, лишь бы этот рассказ поскорее закончился. Она его уже слышала. Сколько раз – вопрос. Я наклонился вперед и сжал ее руку. Старался не подавать виду, как меня все это бодрит, хотя знал, что мне приезд Анджело пойдет во благо. Всякий раз, как моей жене приходится иметь дело со своим отцом, мои акции поднимаются. Ужасно думать, что он у нас все лето проторчит, зато к тому моменту, как мы от него избавимся, я в глазах Лили стану довольно хорош. Потерпеть несколько дней – и жена уткнется лицом мне в шею, давясь слезами разочарования, вины и безнадежной любви.
Я сочувствовал Лили и в то же время хотел бы созвать сюда студентов из моего творческого семинара. Анджело мог бы их поучить, как нагнетать саспенс. Он давно уже наставил на нежеланного гостя обрез и снял с предохранителя, но он терпеливый рассказчик. Он умеет замедлить повествование, и хотя мы с самого начала знаем, что рано или поздно он спустит курок, мы все же затаили дыхание и ждем, сделает ли он это. А реальное время двигалось с обычной скоростью, и мы уже на полпути к Аллегени-Уэллс, пенсильванский пейзаж легко скользил за окошком, оставаясь за пределами повествовательной оптики Анджело.
– Так что я досчитал в итоге до трех, достаточно громко, чтобы услышал даже семифутовый безухий ниггер. Но вот тебе наш ЛеБратец – он с места не сдвинулся, черт побери. И я себе думаю: что с этим парнем неладно? Он что, смерти жаждет, нахрен? Ну, если так, он попал по адресу. И вместе с тем я думаю: яйца-то у него есть, это заслуживает уважения, даже если с головой у него непорядок. И чем внимательнее я присматриваюсь, тем яснее вижу, что он похож на Рашида, так что, думаю, он все-таки может оказаться его братом в конце концов. В смысле – может быть, понял? Я не знаю, есть ли у Рашида брат, но почему бы и нет, и если у него есть брат, это вполне может быть этот парень. Такой слишком рослый, невоспитанный, тупоголовый, глухой, здоровенный черномазый братец. Откуда мне знать? В ту минуту я почти что пожалел, что вытащил ружье, потому что на меня нашло такое странное чувство, будто это оно мной управляет, а не я им. Глупо, конечно, но такое было ощущение.
– Ясное дело, – пробурчал я, потому что голос Анджело замер и мой тесть нуждался в поощрении.
Но что-то я сказал не так, и Анджело обозлился. Он всегда заводился – слегка – при виде меня на протяжении двадцати пяти лет, так что я не был особо удивлен. Ему противны всякие образованные профессионалы любой разновидности, но моя разновидность в особенности возбуждает недоверие Анджело. На его шкале не заслуживающих доверия людей я барахтаюсь примерно там же, где и семифутовые ниггеры.
– «Ясное дело», – передразнил он. – Вот что я тебе скажу, приятель. Если бы ты жил там, где я, в девяти случаях из десяти ты был бы рад держать в руках ружье. О том, что у тебя нет ружья, можно пожалеть лишь однажды – и после этого ты навеки свободен от сожалений. Это последнее сожаление в твоей жизни.
Лили изо всех сил стиснула руль. Ее побелевшие костяшки напомнили мне истину, о которой я давно осведомлен: мир состоит из детей, которые растут с мечтой уподобиться своим родителям. И детей вроде нас, кто рос с мечтой стать кем угодно, лишь бы не такими, как они. И те и другие потерпели поражение.
– На чем я остановился? – спросил Анджело.
– До трех досчитали, – напомнил я.
– Верно, – подхватил он. – Значит, вот они мы, ЛеБратец и я, и ни один из нас не желает отступить ни на дюйм. Это-то я усвоил в полиции. Если не собираешься стрелять – не берись за оружие. Если оружием не воспользоваться, оно бесполезно, и более того – опасно. Я знал это, но влип в такую ситуацию с семифутовым ниггером. По правде сказать? – Анджело приостановился, как будто собирался поведать о себе какой-то стыдный факт. Едва заставил себя продолжать: – Я не хотел стрелять в этого парня. Я не понимал, какого черта он все еще торчит тут, но вот он, здоровенный, стоит во весь рост после того, как я досчитал до трех. Двое восьмифутовиков распластались на брюхе на дорожке, заткнули уши и молятся во весь голос. «Деньги давай старый тупой ублюдок» сменилось на «Иисусе-Иисусе-Иисусе сладчайший» быстрее, чем я оттарабаню «Радуйся, Мария» после исповеди в бейсбольный сезон, а я себе думаю: двух вещей я не могу сделать. Не могу прострелить насквозь этого упрямого, буйнопомешанного ЛеБратца. Не спрашивай почему. Не могу, и все. Если не выстрелю, сам рискую поплатиться жизнью, но я подумал: так тому и быть. В смысле, наверное, земля не перестанет вращаться, если на ней станет одним высоченным негритянским парнем меньше, но, с другой стороны, вряд ли она сильно замедлит вращение, если некий Анджело Каприче вдруг перестанет дышать. Что он, что я, вся разница в том, что мне в следующем году стукнет семьдесят три, а этому парню сколько? Двадцать? То есть будь я на двадцать-тридцать лет моложе, я бы, наверное, воспринял это иначе, верно же? Даже в пятьдесят у меня было впереди немало хороших, полезных лет. В пятьдесят я еще пристегивал свой сорок пятый и выходил утром и возвращался домой вечером, если повезет. Но мне семьдесят три, и я сам себя обманываю, когда говорю, что от меня еще есть прок. По большей части я даже не бреюсь утром. Ее мать стыдила бы меня, но я спрашиваю: кто нахрен видит меня? Если на выход, я побреюсь, если нет, то и хрен с ним.