Все это мне запомнилось отчетливо.
В детстве я часто плакала нипочему. Я ускользала от всех и находила укромный уголок. Там выпускала на волю слезы, и у меня в глазах было так темно, словно я ослепла. Джон Коул шел меня искать. И он понимал, что надо просто обнять меня и не спрашивать о том, для чего у меня не было слов – ни на английском, ни на языке лакота.
Джон Коул. Он часто выражал свою любовь делами. Он дал мне те учебники грамматики, как я уже сказала, и стал меня учить, хотя сам был не очень учен. Он меня научил не только письму, но и счету.
Когда Лайдж Маган решил, что я готова, он пошел к своему другу, законнику Бриско, и спросил насчет работы. И я долго работала у Бриско, переписывала бумаги и вела счета. Я очень гордилась своим делом.
У законника Бриско был большой красивый дом и сад с цветами, какие в Теннесси не водятся, – в основном розы из Англии. Он написал книгу про свои розы, и ее напечатали в Мемфисе. Она лежала на почетном месте у него в кабинете.
Как я уже сказала, Оджинджинтка значит «роза». Не знаю, какая в точности. Может быть, потерянная роза прерий.
Не настоящая, не такая, как у Бриско в саду. То, что было розой для моего народа.
Законник Бриско заставлял меня читать его любимые книги. Я брала их домой и читала в гостиной у печки. Ветерок с луга трогал и трогал страницы. То были приятные вечера, когда нечего делать, только слушать, как Теннисон Бугеро, любимый брат Розали, поет старинные песни. Я погружалась в раздумья. Раздумья, навеваемые книгами.
Конечно, это все было до того, как появился Джас Джонски. Мальчишка, не прочитавший в жизни ни одной книги, как я теперь понимаю. Он и письмо едва мог написать.
Все это было, сдается мне, в тысяча восемьсот семидесятых, после войны и после того, как Томас вернулся из тюрьмы. Может, даже в тот год, когда убили генерала Кастера. А может, прямо перед тем.
Но все годы пролетели или прошли. Как пони, что бегут по бесконечным травам прерий.
Глава вторая
Джас Джонски был приказчиком в бакалейной лавке. Лавка принадлежала унылому привидению, которое звалось мистер Хикс. Впервые придя туда, я поняла, что нравлюсь Джасу.
– Ты дочка Джона Коула, – сказал он без тени страха.
– Откуда вы знаете, что я дочка Джона Коула? – спросила я. Меня напугало уже и то, что меня узнали.
Он сказал, что прошлой осенью доставил нам на ферму какие-то тяжелые припасы в фургоне, и удивился, что я не помню, – ведь тогда он сделал мне комплимент.
– А теперь ты стала еще красивее, – сказал он. Смотри, какой храбрый.
Я не знала, что ответить. В своем роде это было как нежданная засада. Я была готова обороняться. Томас Макналти говорил, что девушка должна не бояться и уметь пользоваться ножом и пистолетиком, все такое. У меня в подоле был зашит тоненький стальной ножичек на случай, если пистолет подведет. Английской стали. Томас Макналти показал, в какие места его лучше всего втыкать, если на тебя напали.
Но каждый раз, когда я приезжала в город за покупками, Джас Джонски был со мной любезен. Как будто бы теперь у меня было кому доверять в городе. Между нами что-то происходило, но я не могла подобрать этому имени. Мне казалось, это что-то хорошее. Я начала ждать следующей встречи и даже подгоняла мулов по дороге в город, что им было совсем не по душе.
Да, я явно нравилась Джасу Джонски. Он полгода отвешивал мне сахар и все прочее, а потом, когда у моей телеги отвалилось колесо, отвез меня на ферму Лайджа Магана и разговорился с Томасом Макналти. Томас такой человек, что и с самим дьяволом не отказался бы поболтать, так что Джасу не стоило труда его разговорить. Так Томас Макналти и Джон Коул начали с ним знакомство. Я никогда не видела, чтобы Джон Коул смотрел на человека с такой неприязнью.
Но Джас Джонски был то ли слеп, то ли влюблен и вроде бы не замечал. Он стал являться к нам на ферму регулярно и, когда узнал, что Томас Макналти любит дорогой сорт патоки, что возят из Нового Орлеана, стал время от времени приносить банку этой самой патоки. Джас сидел, улыбаясь и болтая, Томас совал в банку прутик и облизывал, как медведь, а Джон Коул молча кривился. Он был равнодушен к патоке, кроме самой дешевой, что мы добавляли в табак после уборки урожая. Джас Джонски сиял улыбкой, как солнце, которое никак не желает заходить, несмотря на поздний вечер.
– Мне нравится в городе, – говорил Джас Джону Коулу, – но и здесь, на природе, тоже нравится.
Джон Коул молчал.
Самое большее, что Джон Коул позволял в смысле ухаживаний, это чтобы Джас походил со мной в лесу десять минут. Нам даже за руки не разрешалось держаться. У Джаса Джонски были скромные устремления – обзавестись собственной лавкой. Еще он туманно упоминал о переезде в Нэшвилль, где у него жила родня. Несколько раз он останавливался, ставил меня перед собой и начинал с жаром объяснять, как он меня любит. Было очень приятно смотреть, как он краснеет. Совсем как в романах, когда бурные признания вырываются из груди его.
Потом Джас Джонски решил, что может на мне и жениться, и спросил меня. Я не знаю, сколько лет мне тогда было, но, думаю, семнадцати еще не исполнилось. Я родилась в полнолуние месяца Оленя – это все, что я знала. Джас сказал, что ему девятнадцать. Он был рыжий, с таким цветом лица, словно обгорел на солнце, – не только летом, но и круглый год.
Узнав об этом, Джон Коул тоже покраснел. Как вареный рак.
– Нет уж, милостивые государи! – сказал он.
Все-таки я работала в конторе у Бриско: необычное занятие для девушки, не говоря уж – индеанки. Думаю, Джон Коул хотел, чтобы из меня получился первый президент индейской крови.
Ну а я думала, что очень хочу замуж за Джаса Джонски. Мне само слово нравилось. Я это вроде как представляла себе. У меня была такая картинка в голове. Мы даже еще не целовались ни разу, но я представляла себе, как запрокидываю голову для поцелуя. Мы держались за руки, когда Джон Коул не видел.
Но Джон Коул был мудрый человек и видел другое. Он-то не рисовал себе картинок в розовом цвете. Он знал, каков этот мир, и что этот мир скажет, и что потом сделает. И Джон Коул был в основном прав.
Но мне было уже почти семнадцать, а может, и исполнилось семнадцать, и что я знала, ничего. Ну, кое-что знала. Где-то далеко в моей памяти скрывалась черная картина с криками и кровью, потоками крови. Мягкая бронзовая кожа сестры, теток. Иногда у меня получалось что-то вспомнить – или казалось, что получается. Может быть, я говорила, что не помню, потому что не хотела помнить – даже внутри себя. Как на нас сыпались солдаты в синих мундирах, штыки, пули, огонь и жестокое убийство душ. Не знаю. Может, я это воображаю со слов Томаса Макналти. Черная картина. Но потом – долгая и отчетливая память того, что делали для меня Томас Макналти и Джон Коул, все их могучие труды, чтобы утешить меня и дать мне кров.