Жора замолчал.
– И чего? – спросил я.
– То же и со страной. Не будет здесь нормально. Никогда. По той же причине, по которой не ехал наш мопед. Это невозможно. Противоречит всем законам мироздания. Впрочем, тебе переживать нечего. Ты же у нас вроде сатирика, тебе – чем хуже, тем лучше.
– Я где-то прочитал, что сатира – занятие одинокое, ибо никто не может достоверно описать дурака не заглянув в собственную душу. Мы живем в эпоху, когда мачо не плачут. Когда мерилом всего является успех. Никому неохота заглядывать в чью-то душу, а тем более искать там дурака.
– Ты пессимист, – сказал Жора.
– Больше всего на свете презираю оптимистов. Мы готовы верить в других по той простой причине, что боимся за себя. Мы приписываем ближним те добродетели, из которых можем извлечь выгоду для себя, и воображаем, что делаем это из великодушия. Ты хвалишь своих говностроителей, потому что тебе хочется верить, будто они будут содержать тебя вечно.
– С чего вдруг тебя страна заинтересовала?
– Не беспокойся. Интерес – чисто спортивный. Есть я, есть девочка Настя, остальное меня не волнует. Я, как Веничка Ерофеев, ищу уголок, где нет места подвигу.
– Мещанин, – донеслось из-под стола. – Он бессмертен, он живуч, как лопух. Мещанство – проклятие мира, оно бесконечно размножается и хотело бы задушить всех своими побегами, – Троеглазов, извиваясь ужом, с апломбом сокола шпарил цитатами из Горького. – Мещанство есть жадная трясина, которая засасывает в липкую свою глубину любовь, поэзию, мысль, науку. Этот болезненный нарыв на могучем теле человечества совершенно разрушил личность, привив ей яд нигилистического индивидуализма.
– Заткнись, – не выдержал Жора.
– Пусть говорит. По-моему, забавно.
– Всегда был, есть и буду человекопоклонником, – пробормотал Троеглазов и вырубился окончательно.
– Горько на него смотреть, – сказал Жора.
– Максимально горько.
Святой Грааль опустел. Жора предложил сбегать до магазина. Я отказался.
XIII
Общие сто пятьдесят тысяч Настя потратила в один день. Скромное колечко взамен утраченного, пара кофточек, которыми я вынужден был любоваться весь вечер, и противоударный айфон. Айфон был испытан на прочность через час после покупки. Настя выбросила его с четвертого этажа – аппарат разлетелся вдребезги. Мы снова сидели на мели.
Я побрел в редакцию. На редакторском месте сидел Пожрацкий, а на коленях у Пожрацкого – Танюха-поэтесса.
– Привет, Бобби, – закричал Гаврила, – как раз о тебе говорили.
Время от времени Пожрацкий называл меня Бобби. Я не обижался. Одна знакомая проститутка называла меня Герберт Герберт, уверяя, что это имя главного героя «Лолиты». Я и с этим не спорил.
Пожрацкий приветствовал меня стихами:
О Бобби, предводитель копирайтеров,
Защитник угнетенных гастарбайтеров,
С тобою мы от тьмы несемся к свету,
Но тормозим у рюмочных при этом.
Я усмехнулся, Танюха скривила рожу – она сочиняла хуже.
– Толерантный вы наш, – сострила Танюха. Как всегда, неудачно.
Я сел на стол:
– Не помешаю?
– Уже нет, – сказал Пожрацкий и плотоядно заржал.
– Где? Опять в туалете? – спросил я. – Какая пошлость.
– Ты белоручка, Бобби.
– Запомни, Пожрацкий: брезгливость – главный стопор на пути к преступлению.
– Как интересно! – закатила глаза Танюха.
– Обоснуй, – заинтересовался Пожрацкий.
– В школьные годы я ездил в археологические экспедиции. В Сибирь.
– Там, наверное, жутко холодно, – вставила Танюха. Как всегда, не к месту.
Пожрацкий снял ее с колен и брезгливо осмотрел. Поздно, думаю. Я продолжал:
– Летом в Сибири жара почище, чем в Крыму, а зимой археологи не работают. Во второй экспедиции, в Хакасии, мы жили в солдатских палатках. Огромные такие шатры, а внутри нары. Однажды в палатку заползла гадюка.
– Наверное, жутко страшно, – сказала Танюха.
– Закрой рот, – сказал Пожрацкий.
Все правильно: рот сделал свое дело, рот может уходить.
– Страшно не страшно, но приятного мало. Ветераны рассказали, что в прошлом году гадюка укусила девушку из Бельгии. «Скорая» приехала через две недели.
– Не может быть, – вклинилась Танюха.
– Все тоже удивились. Тому, что вообще приехала. Бельгийку не откачали.
– И что с ней стало? – спросила Танюха, дрожащим, как и положено поэтессе, голосом.
– Как что? Запаковали в гробик и отправили на историческую родину. В Сибири какие-то другие гадюки, ядовитей, чем у нас. В общем, история про бельгийку нас не развеселила. Мы деликатно стояли на улице и ждали, уползет гадюка или нет. Она не уползала. Надо было что-то делать. Мой приятель Олег поднял большой камень и опустил гадюке на голову.
– Прекрати, – завизжала Танюха.
– Рассказывай, – сказал Пожрацкий.
– Потом он взял гадюку за хвост и выкинул из палатки.
– Меня сейчас вырвет, – заявила Танюха.
– Ветераны сказали, что нельзя оставлять труп у палатки. Дескать, другие змеи будут мстить. Чушь, видимо, но мы испугались. Олег снова взял гадюку за хвост и унес в степь. Больше никто не здоровался с ним за руку. И разговаривали только по необходимости. Никому не было жалко гадюки. Никто не признавал за ней права на жизнь. Но никто, кроме Олега, не решился на убийство. Из брезгливости. И я не украду бутылку пива из магазина не потому, что честный, а потому, что западло. Нефтяную скважину я бы украл влегкую.
– Мне кажется, ты легко мог бы убить человека, – сказала Танюха, омерзительно растягивая гласные.
– Заигрываешь? Я не Гаврила, в туалете не готов, а дома меня ждет девушка.
Танюха вспыхнула:
– Я видела твою пассию. Уродина.
– Протестую, – сказал Пожрацкий, – она очаровательна.
Я задумался и сделал одно открытие. Абсолютно не важно, что человек говорит. Важно, кто говорит. Танюха назвала Настю уродиной – и я оскорбился. А Пожрацкий назвал ее очаровательной – я опять недоволен.
Если бы Пожрацкий назвал Настю уродиной – я был бы рад. Или, по крайней мере, спокоен. А если бы Танюха назвала ее очаровательной – я бы согласился, что Танюха не такая уж дура.
Когда мужик говорит тебе:
– Ну ты человек! Ведро можешь выкушать! – это признак глубочайшего уважения, которое проявляется в слове человек.
А когда девушка заявляет: