Временами отец был особенно неугомонен, чего только не придумывал, с чем только не носился, нисходя до манифестов, которые охотно публиковали эмигрантские журналы, перепечатывали доброхоты, а русские библиотеки организовывали круглые столы для их обсуждения. Он выдвигал, например, теорию, что только акварель способна хоть как-то адекватно передать принцип тайны Иерусалима, и тогда репродукции Анны Тихо, выдранные из альбомов, густо усеивали стены Пузырька, и без того изнутри сплошь облепленного картами, картинками, фотографиями, постерами, афишками и тем, что называлось пашквилями – объявлениями в религиозных кварталах, среди которых встречались забавные, вроде «Сионисты сожгли наши души в своих печах»; «Компании сотовой связи – вон из наших кварталов!».
Нешуточной забавой отца было сооружение ложных могил литературных героев, которые трудно было отличить от настоящих: не то тезка, не то прототип. Он исследовал какое-нибудь заброшенное христианское кладбище, например под Рамлой, затем подбирал где-нибудь здоровенный подходящий бульник, домкратил его с помощью досок в багажник своего «жука», во дворике Пузырька стесывал шлифмашиной и выбивал зубилом, шрифтом, приличествующим подходящей кладбищу эпохе: Harry Potter, 1546–1614 или Huckleberry Finn, 1886–1952; затем поливал камень кефиром, месяца за два камень покрывался лишайником, после чего отец вез памятник на кладбище и устанавливал его над импровизированной могилкой. Делал он это ради удовольствия через пару лет взять под Пасху кого-нибудь из друзей и с бутылочкой винца поехать помянуть любимого персонажа, например Санчо Пансу. «Что может быть интересней планеты, заселенной литературой?» – пожимал плечами папаня и принимал из горла полбутылки.
В один из приездов я попал под горячую руку, когда отец был озадачен проблемой Эммауса больше, чем обычно. На звание реального Эммауса, как известно, претендуют три места в окрестностях Иерусалима, и для обоснования подлинности каждого есть три теории разной степени достоверности. Сам отец склонялся к той, что отождествляет с Эммаусом античные руины в парке Британия. Идея состояла в том, чтобы суметь в один световой день после Пасхи дойти от Иерусалима до Латруна и тут же успеть вернуться до заката, чтобы подтвердить правдоподобность евангелического повествования. Я едва выжил в результате такого марш-броска. У Латруна дорога от побережья на Иерусалим разветвлялась с древнейших времен. Какой именно путь выбрали апостолы, неизвестно, поэтому отец предполагал усреднить усилия тем, что от Иерусалима мы шли вдоль 1-го шоссе, а возвращались по 431-му. Под конец я так умотался, что, в самом деле явись передо мной сейчас Христос, я принял бы его за видение. По дороге отец объяснял всю важность эксперимента, который мы предприняли: «Эммаус – место первого причастия во Вселенной. Место это обязано обладать особенной аурой». Привыкший к вечному поиску отцом «мест силы», суждение о которых он выносил благодаря многочасовым медитациям (научился у Беллы), я пожал плечами: «Как вообще можно не узнать человека, рядом с которым провел столько времени?»
Отец был уверен, что Эммаус – это особая точка географии, в которой свершается некое преображение сознания, открывается новое зрение. Заглянувшие в ковчег жители Бейт-Шемеша погибли, ибо увидели пустоту. Главная тайна Вселенной всегда колеблется между «есть» и «нет». Если Господь существует, тайна тут же оказывается утрачена. Если нет, происходит ровно то же самое.
«Не очень понятно, почему Иерусалимский храм не попал в список чудес света. Вероятно, римляне всерьез опасались прославиться как варвары. Основание Храма в два раза превосходило площадь афинского Акрополя. Паломники перед Пасхой приходили в Иерусалим и селились кто побогаче – на постоялых дворах в самом городе, кто победней – в палатках, к северу от Голгофы, близ Дамасских ворот, где, кстати, было самое уязвимое – ибо плоское – место, неизменно избиравшееся во все века вражескими армиями (свирепыми ассирийцами, беспощадными вавилонянами, методичными римлянами) для сосредоточения осадных сил. Перед Пасхой паломники огромным лагерем, вторя временам Исхода, проведенным на Синайском полуострове, жили под городскими стенами, обитали вместе с предназначенными к закланию агнцами, с клетками голубей, запасами мацы. Вероятно, с тех пор туризм и пикники с барбекю, благоухающим почти так же, как жертвенник в Храме, стали национальным досугом, выражением любви к обетованной и обретаемой земле. Настанет время, и толпа ручьями потянется к купелям близ Гихона, чтобы ритуально очиститься и подняться к Храму в сопровождении блеяния, хлопанья крыльев, взмахов пальмовых ладоней, пения псалмов, бряцания по сухожилиям арфы под присмотром римской и храмовой полиций».
Читая эти строки, я отчетливо видел, как из птичьих плетенок летят перья, как на руках, будто детей, несут каракулевых ягнят. А отец в заключение писал: «Странно, печально, но от Храма не сохранилось ни единого камня. В этом есть все то же таинство сокрытия: особенный способ выражения Вселенной, согласно которому „Мир – это только кем-то рассказанная история“. Сохранился Рим, ощущаемый древнее любого города на свете, ибо он не был разрушен, и конная статуя Марка Аврелия все еще иногда по ночам сходит с постамента. Сохранились обломки арки Тита с барельефом торжеств в честь покорения Иудеи: легионеры несут семисвечник (реплика этой меноры нынче стоит у выхода из аэропорта Бен-Гурион) и другие храмовые сокровища, поиски которых тлеют до сих пор. А вот от столпа цивилизации не осталось ничего.
Иерусалим полагалось бы весь застеклить. Раскопать, изучить и заложить стеклом раскопы, как это сделано в нескольких музейных окрестностях у Элии Капитолины: там срезы спускаются на двадцать метров по экспозиционным лестницам. Пусть возводятся новые здания, но только пусть в них при этом будет сохранен под стеклом археологический разрез – все слои с кусками стен, полов, предметами, торчащими из земли. Пусть откроются остатки дворцов, домов, мостовых, общественных уборных, окаменевшие головешки, до сих пор пахнущие гарью.
Творец в той же степени иллюзия, в какой личность человека есть сумма его знаний, мыслей, воспоминаний, суждений, притом что существование Творца равносильно Его несуществованию. Ибо смысл есть понимание тайны, искусство ее обнажения. Извлечение смысла начинается с поиска возлюбленной – таинства. Но иногда она является сама – ослепительно обнаженной, и иметь с ней дело возможно, лишь взяв в руки щит Персея».
Сэр Айзек смотрел в окно, за которым видно было дерево, и на нем давний сэра Айзека друг – взъерошенный, по-видимому, очень старый ворон. Птице было скучно, и она время от времени кивала и переворачивалась на ветке. Сэру Айзеку после ухода с поста мастера Монетного двора и переезда из Лондона в Кенсингтон тоже было невесело, он все больше тяготился днями; наука интересовала его все меньше, поскольку в ней он достиг пределов, до которых человечество доберется еще не скоро, хотя в Кембридже студентам уже преподавали его версию устройства мироздания. Слава его никогда не привлекала, она по-прежнему оставалась малым и самым презренным утешением. Вдруг ворон снова кивнул и сделал полный оборот. Сэр Айзек ухмыльнулся: вид у птицы был забавный – увлеченный и перепуганный, будто у старика, вдруг увидавшего обнаженную купальщицу. Все еще улыбаясь, великий ученый вернулся к чертежу. Чертеж был почти готов, оставалось на полях составить легенду – описание частей внутреннего двора и зданий для священников храма Соломона. Творец в понимании сэра Айзека был прежде всего мастером, а идея подобия мироздания Храму – настолько красивой, что ученый и мысли не принимал, что Всевышний может допустить хотя бы самую незначительную произвольность в устройстве Его Храма. Сэр Айзек надеялся, составив план Храма в точности по библейскому описанию, получить новые бесценные данные, и, подобно тому как в молодости он сумел из наблюдений за движением планет вывести закон всемирного тяготения, так и сейчас, исчисляя пропорции между частями Храма, сумеет вывести некий новый закон, с помощью которого можно будет приоткрыть завесу тайны устройства Вселенной. Ворон снова перевернулся и остался сидеть на раскачивающейся ветке. Ньютон кивнул ему и продолжил выписывать на чертеже: «H.H.H. Восточные, Южные и Северные ворота внутреннего двора священников», «L. Десять ступеней, ведущих ко входу в Храм», «O. Святая святых» и так далее. Птица давно слетела с дерева и перемахнула через скат крыши куда-то в сторону полей, а умный старик, кичившийся когда-то тем, что «не измышлял гипотез», продолжал всматриваться в свой чертеж, символ великого знания, так далеко ушедшего вперед, что обвинения в ереси до сих пор висят в воздухе.