Город напоминал этажерку, систему мачт, оснащенных островками-парусами, его археологические слои просвечивали сквозь друг друга: Иерусалим устремлен к исполнению своего замысла как никакой другой город на планете, он испокон веков существовал с самосознанием того, что в нем должно что-то произойти, – нечто, что станет предельно важным для всего мира, ибо такое уже не однажды происходило в истории.
Пока изучал археологические заметки отца, я несколько раз отправлялся проверить их на ландшафте. Например, утверждение, что двух– или трехэтажный дом Тайной вечери мог находиться скорее на горе Сион, но не внизу Города Давида, у Силоамской купели, где местность ровная; ибо трудно представить себе, что многоэтажные дома при экономии на камнях задней стены строились не на склоне, то есть повыше к юго-западу от Храмовой горы, – там, где, кстати, находилось и обширное домовладение первосвященника Каиафы. Бегал я посмотреть и на бывшую автостоянку у Города Давида, раскопанную как раз на десяток саженей вглубь и открывшую археологам несколько Иерусалимов разных эпох вплоть до эпохи царей.
Отец рассуждал о топологии Иерусалима как о структуре растения, вьющегося в бездну и ввысь, по склонам гор и вниз в пустыню, в самую глубокую впадину на суше: «Почему никто не обращает внимания, что настоящая земная глубина именно здесь, а не где бы то ни было еще? В Иерусалиме преобладает особенный способ зрения, сосредоточенный на духовных глубинах и высотах, на том, что самый город – это толща видения; здесь день-воздух прозреваем так же, как просвечивает ночь-земля».
Министерство древностей! От одного названия у меня перехватывало дыхание. Во всей научной фантастике для меня не было идеи умопомрачительней, чем машина времени. В детстве, когда впервые увидел старую кинохронику, – бородатые крестьяне в рыбных рядах под Сухаревской башней вынимали напоказ сомов и стерлядь из корзин с уловом, – я решил, что эти чрезвычайные съемки, эти трудные для зрения кадры, словно засеченные ливнем, сумраком вековой глубины, сгущавшимся по мере погружения исторического батискафа, были добыты в пластах настоящего с помощью некоего зрачка-объектива, способного заглянуть за горизонт очевидности. А сейчас, спустя столько лет, я жадно вчитывался в те места черновиков отца, где тот доказывал, что иерусалимское время – это переломанный слоеный пирог, некая нелинейная, схожая с геологической, искаженная собственной тяжестью структура, в которой там и тут на поверхность бессознательного настоящего выпирают слои палеозоя и бронзового века, вчерашнего дня и Средневековья, одинаково неизведанные, как и время, протекающее сейчас меж пальцев, протянутых к теплым от заката склонам нагорья.
«Время вообще не существует, если в него не всмотреться, – заключал отец. – Скажем, время есть не тиканье часов и не последовательность событий, время ничего не имеет общего со своим мнимым источником – причинно-следственной связью. Стоит взглянуть на время как на зверя. Ибо человеческое тело остается неизменным с тех самых пор, когда – двадцать тысячелетий назад – оно было более пригодно для охоты на шестиметровых ленивцев и бегства от саблезубого тигра, чем для сидения в кресле у камина. Общаясь с собственным телом, мы часто встречаемся со временем в виде пещерного человека с дубинкой в руках, с кем нельзя ни о чем договориться. Есть культуры, в которых время направлено слева направо, а есть такие, в которых ось времени подвижна и идет из глубины. Бесценны моменты, когда вдруг ясно, что нет ни прошлого, ни будущего, нет эпох и нет сонма безымянных поступков, когда зеркало забвения вдруг трескается и ось времени осыпается перед тобой. Это особенные, похожие на молнии смычки, столь же быстро исчезающие, как и возникающие».
«В Иерусалиме, – писал отец, – время добывается лопатой, стóит ее только попытаться вонзить в эту трудную каменистую землю. Но чем обширней наши знания о прошлом, тем больше разумения нам требуется, чтобы его, прошлое, осознать. Несколько раз я проникал в места, пустовавшие до меня тысячелетия. Например, в гробницу I века н. э., что в начале улицы Дова Грунера в Восточном Тальпиоте; вход в нее был обнажен ковшом экскаватора. Потом мы два дня обходили квартиру за квартирой, собирая кости из разоренных детьми оссуариев
[27]. Еще – две катакомбы в Верхнем городе, ответвления ливневой канализации. Да и мой погребок оказался шкатулкой».
Тут я оглянулся на лестницу и поежился, припомнив, что еще не исследовал подземелье Пузырька, – в нем, заваленном всевозможной рухлядью, трудно было повернуться.
Вряд ли отец один (скорее, и прошлые хозяева тоже) сносил вниз отжившие вещи и собирал с улиц Иерусалима разный хлам, выставлявшийся при переезде или в пользу бедных самими бедными: велосипедные рамы, продавленные диваны, радиолы, этажерки, журнальные столики, треснувшие аквариумы, наполненные елочными старыми игрушками, над которыми я надолго завис, потому что многие были из детства – хрустящий дед-мороз из папье-маше и кое-что другое, неведомо европейское, расписные стеклянные зверушки, конфеты-хлопушки, мальчик на санках, разукрашенный во всех деталях, частью облупившихся (розовые щечки, варежки и развевающийся на скорости шарф). Я рассматривал эти драгоценности, провалившись по уши в волшебное ощущение детского ожидания счастья, которое не было связано ни с событиями, ни с подарками, а состояло во влечении к будущему, празднично пахнущему хвоей мирового дерева, в чьих ветках, украшенных серпантином, конфетти, ватой и серебряным дождиком, прятались конфеты «Птичье молоко». И не было тогда сомнений, что молоко это принадлежало мифическим птицам счастья.
Пробираться через подвал, через сообщающиеся узенькими ходами каменные камеры, где-то оштукатуренные, где-то хранившие рубленые дуги орудия каменотеса, было хлопотным и небезопасным приключением. Особенно тяжко приходилось на участке баррикад, сложенных из солдатских нар с наваленными на них горами маскировочной сетки. Когда-то английские солдаты, а после бойцы Хаганы размещали на этих досках свои сны и подскакивали с них на рассвете, чтобы пробежаться по окрестным холмам в пузырившихся на коленях галифе и в гимнастерках. Продвигаться дальше не хватало духу, и я, полежав на сетке, от которой пахло сухой землей, выбирался обратно.
В декабре, когда в иерусалимских горах бушевали ледяные грозы, под лестницей стало что-то завывать и стонать, как в печной трубе. Подвал сквозил – вероятно, где-то был выход на поверхность, иначе откуда взяться тяге? Может быть, там, внизу, есть вентиляционный колодец? Или другой мир – огромный, привольный, с подземным припозднившимся за краем горизонта солнцем, излучающим прозрачную тьму?
У отца имелось разъяснение: есть здесь дома, специально выстроенные патриотами города для сохранности особенно ценных раскопок. Такого рода потайная консервация была изобретена во времена османов, позволявших проводить любые раскопки только под прицелом своих ружей. Этот способ придумал Конрад Шик, иерусалимский лев, находивший общий язык с турками и втайне от них привечавший английских археологов из Palestinе Exploration Fund, командированных королевой исследовать культуру библейского ландшафта. Если англичане что-то находили, то шли на поклон к темплерам, секте немецких идеалистов, которые собирались построить в Иерусалиме Царство Божье и имели особое влияние на турок, главным образом благодаря приезду в Палестину кайзера Вильгельма; так земля с еще не возделанным посевом знаний о прошлом попадала к братьям во Христе. Темплеры могли выкупить под строительство почти любой участок к югу от Султанского бассейна и в этом преуспели – на радость и ложе «Четырех мучеников», руководимой Уорреном. Раскопки проводились по маскировочной схеме: фальшфундамент ставился по периметру с гаком, захватывая бóльшую площадь, чем необходимо было для раскопа, поскольку углубляться без обрушения грунта возможно только ступенями, – и, когда весь участок оказывался скрыт от глаз турок, начиналась потайная выемка почвы. Археологам приходилось не отсвечивать и жить, пока идут работы, скрытно неподалеку, где-нибудь в долине Гигантов. Потом, во времена английского мандата, приемы сохранились, ибо неизвестно еще, какие варвары могли нагрянуть и разобрать драгоценные руины на стройматериал, как привыкли поступать здесь поселенцы всех веков – от византийских монахов до бедуинов, распатронивших не одну сотню памятников древности по всей Палестине.