Геббельс приволок их на заседание и не без гордости выложил на стол. Больше всех баллов получил ректор университета. Меньше всех — проворовавшаяся мойщица посуды в университетской столовой.
Члены комиссии были неприятно удивлены. Они хотели распределять все тоталитарно-волюнтарно, а этот чертов математик придумал какие-то баллы. Начались прения. Участникам заседания было наплевать на всю математическую дребедень — им нужно было добиться, чтобы их люди получили значки, а не их — не получили. Начались споры и угрозы. Сговоры и измены. Мужчины переходили на крик, женщины — на визг. Старший преподаватель марксистско-ленинской философии Кислица периодически ябедничала комиссии: «А она живет с ним!»
На это ей отвечали мужчины: «А вы, что, завидуете?» И гоготали. Все это продолжалось четверо суток. Почти без перерывов.
В конце четвертого дня Геббельс сошел с ума. В клиническом смысле слова. Его к тому времени уже никто не слушал, все спорили, а когда он пытался что-то вставить — только махали на него рукой. Мол, заткнись, математик гребаный.
Геббельс вдруг громко и истошно закричал, подбежал к картонным ящикам, стоящим рядом с большим круглым столом, за которым сидели спорящие, погрузил обе руки в груду золотых значков. Потом бросил их вверх наподобие фейерверка. Безумными глазами посмотрел на их полет. После того как значки упали на пол, принялся яростно затаптывать их ногами. При этом повторял: «Она живет с ним, она живет с ним…»
Его связали. Увезли в дурдом. Оттуда он не вернулся. Умер там от инсульта. Было ему всего тридцать восемь лет. А комиссия, состоящая из старых партийных зубров, заседала еще два дня. И никто не умер.
Где теперь валяются эти значки? Один я купил на память за доллар на Арбате. Спросил у продавца: «Это что, медаль или орден?»
Тот ответил: «Да нет. Это просто значок… к юбилею какому-то выпустили. Дешёвка».
СПРУТ
(рассказ постаревшей нимфоманки)
Помните, Антон, что так мучило булгаковского Мастера? Его одиночество и противостоящие ему в Совдепии тотальные силы зла воплотились в мерзчайшего спрута с длинными и холодными щупальцами, которого он безумно боялся, который его всюду преследовал, и особенно — в темноте. Репрессивный аппарат озверевшего государства, десятки миллионов его добровольных помощников — доносчиков, охранников и палачей и еще десятки миллионов на все готовых, чтобы выжить, трясущихся в своих коммуналках совков — чем не спрут? По сравнению с этим, советским спрутом, вонючий лавкрафтовский Ктулху кажется аквариумной рыбкой.
Мой, индивидуальный спрут ничего общего с этим кошмаром не имеет. Даже и не знаю, проклятие ли это или, наоборот, одна из опор бытия. Послушайте мой короткий рассказ, может пригодится для писанины, а нет — так посмейтесь над старухой… Вместо того, чтобы внуков нянчить и о болячках рассказывать, занялась бабуля эротическими воспоминаниями. Впала в детство. Все старухи — мешки, наполненные глаголами прошедшего времени. Потерпите.
Если бы Гумберт Гумберт посмотрел на меня, восьмилетнюю, он бы сразу признал во мне нимфетку. Ножки точеные, тело вытянутое, бодрое, эластичное, мордочка подвижная, черные кудри до пупка… кожа свежая, чуть смуглая, губы полные алые, сосочки — нежно розовые… чувствительная как ласточка, не трусливая, не жеманная… Ребенок-демон. Тогда, впрочем, я и себя и других вовсе не понимала… считала себя дурнушкой за курносый нос и широкие ногти.
Вышеприведенный словесный автопортрет я составила по своим детским фотографиям. Недавно альбом нашла, думала, он потерялся. Хотелось на себя как бы со стороны посмотреть. Через увеличительное стекло времени. Уж лучше бы и не смотрела.
Во дворе нашей пятиэтажки на Вавилова были установлены качели. Я их обожала… и вот, однажды, в жаркий августовский день… помните это странное московское томление перед концом каникул… лето пролетело… до начала занятий еще несколько дней… взрослые уходят на работу, а ты торчишь весь день во дворе и чувствуешь неотвратимо приближающуюся осень… зелень начинает желтеть… дома и деревья как будто в обмороке… все готово перевернуться с ног на голову… но не переворачивается… и детское одиночество мучает зверски и предчувствие будущей взрослой жизни потихоньку наваливается как великан на фарфоровую куколку и дробит, дробит твои косточки… и тянет взлететь на воздух… но что-то нам всегда мешает… усталость рода человеческого… и мы так и проводим здоровую половину жизни в розовом тумане несбывшихся надежд, а вторую — в жестяном пальто и в свинцовых сапогах старости. В корчах и муках.
Мама ушла на работу, сказала, что прибежит в обеденный перерыв, накормит меня и опять уйдет… надела мне торжественно на шею ключ на ленточке и запретила уходить — дальше беседок. Это означало, что находиться моему телу разрешалось в прямоугольнике, ограниченном стеной нашего четырехподъездного кирпичика, длинным высоким и глухим забором какого-то закрытого учреждения с противоположной стороны и двумя — беседками по бокам, сталинскими строениями с обрушившимися лестницами, прогнившими скамеечками и остатками здоровенных гипсовых баб, призванных, наверное, олицетворять мощь и красоту советского строя. От этих мегалитов, впрочем, во времена моего детства остались лишь могучие торсы с отбитыми головами и руками, в неприятных их недрах скапливалась дождевая вода и всякая дрянь, там жили сколопендры, которых дети очень боялись.
Проводив маму до одной из беседок и вдоволь напрыгавшись на ее пыльной лестнице, я побежала к качелям. Там уже качались две девочки — веселая энергичная толстушка Ирма, родом из Прибалтики, из соседнего двора, и худенькая, застенчивая, но себе на уме, Светлана, моя соседка по подъезду, дружба с которой так и не завязалась, несмотря на все попытки наших мам-одиночек нас подружить. Ирма была на два года меня старше и заслуженно считала и меня и Светлану малышней, с которой стыдно иметь дело. Обменявшись парой пустых слов с Светланой и кивнув Ирме (никакой реакции с ее стороны), я залезла на теплое деревянное сидение, оттолкнулась ногами и принялась сосредоточенно раскачиваться… через минуту я догнала и перегнала по высоте осторожную Светлану… догнать Ирму было труднее… тем более, что она тут же заметила мой порыв и, не изменив никак выражение чуть деревянного, как будто припудренного янтарной пылью лица, начала качаться мощнее и выше, чем до моего прихода.
Короткие наши юбочки задирались на грудь.
Старые качели отчаянно скрипели.
Песок под ногами улетал вниз и назад и его место занимало звенящее в августовском мрении коричневатое московское небо… воздух сек и ласкал щеки… мир качался, качался, качался.
…
Между качелями и домом росли липы. Высотой с наш дом. Под одной из них, в тени, рядом с изрезанным ножом стволом, стоял мужчина. В длинном, темно-бежевом плаще, наброшенном на плечи, но запахнутом. Поначалу я его и не заметила. Потом заметила, но как-то не восприняла… а он пристально смотрел на нас… переводил воспаленный взгляд с одной на другую… пожирал глазами наши ручки, грудки, ножки, обнажающиеся в движении до трусиков. Да, он пялился на нас и делал что-то рукой под плащом… тогда я и понятия не имела, что.