Слева от меня — низкий берег моря, впереди и справа — широкие лестницы, ведущие в город. А прямо передо мной — пустошь, поросшая редким вереском. Вероятно, здесь раньше было море. И тут, как в моем сне перед дуэлью, повсюду валялись камни.
В нескольких метрах от меня лежала адамова голова с жуткой ощеренной пастью.
По пустоши гуляли люди.
Шли, обнимались, топтались, отвешивали поклоны, боролись друг с другом, танцевали… но не двигались.
Колоссальная живая картина.
И, хотя я уже привык к подобным представлениям, картина эта потрясла меня, она была… другой.
Тревога висела в воздухе. Как перед войной. Может быть так выглядели Помпеи в последние минуты перед началом извержения Везувия.
Многие куда-то бежали. На месте.
Группа обнаженных бородачей-ассирийцев внимательно, с нескрываемым ожиданием смотрела на море. Что они там выглядывали?
Влюбленные девушки занимались вольной борьбой.
Некоторые люди сидели или стояли схватившись в отчаянии за голову. Что привело их в отчаяние?
По площади бродили несколько скелетов. Один из них преследовал женщину, другой сам спешил убраться подобру-поздорову. Но так и не сдвинулся с места.
Прямо передо мной слева сидел обнаженный мужчина. Римская его голова с крупными правильными чертами лица опиралась на правую руку. Он был погружен в меланхолические раздумья. Тяжело и упорно смотрел… на голую до пояса молодую красавицу, отвечавшую ему таким же пристальным, полным страха и тревоги взглядом. Мужчина этот напомнил мне художника, нарисовавшего фрески в моей комнате в «Миракле». Да, это был он, бельгиец.
Девушка, на которую он смотрел, шла в процессии красавиц, двигающейся от города к морю. Все участницы этой процессии были необыкновенно красивы, лица их походили на чудесное лицо праксителевой Афродиты, только глаза их были больше и выразительнее. Одеты они были в однотонные шелковые — красные, желтые или сиреневые — складчатые одеяния, крепившиеся на талии роскошными бантами. Особую, щемящую эротичность придавала им беззащитность их голых грудей.
Возглавляла процессию девушка с миловидным томным лицом. Она тоже тревожилась, боялась, трепетала… Это был Агнесса.
Кроме сидящего меланхолика, еще один человек пристально смотрел на девушек в процессии — одетый в безукоризненный костюм человек в котелке. Его взгляд не был взглядом возбужденного мужчины, глазеющего на раздетых женщин — в его глазах читались тревога и жалость. Казалось, он знает, что с ними сейчас произойдет.
Расставивший циркулем бедра голый подросток умоляюще смотрел на меня. Ждал помощи?
И только две совсем юные голенькие девушки-подружки ни о чем не тревожились и стояли, прижавшись грудками друг к другу, подняв руки вверх как балерины.
Забыв о предупреждении, подошел к Агнессе и нежно погладил ее по плечу. Заглянул ей в глаза… обнял. Прижался к ней. Агнесса успела прошептать:
— Не надо, милый, прошу тебя. Это убьет всех нас.
И тут же начала трескаться и рассыпаться как песочный домик.
Рассыпалась ее милая головка, руки, грудь…
Через несколько мгновений от Агнессы осталась только маленькая кучка песка.
Вслед за ней начали рассыпаться и остальные фигуры грандиозной живой картины. Рассыпались и люди, и дома, и деревья.
Море превратилось в песчаную пустыню.
Небо пролилось на землю песочным дождем… а за ним и Солнце.
Это я уничтожил их, уничтожил город моей мечты.
Я все еще сидел на полу, прислонившись к стене, в замке, в комнате с напольными часами. В середине комнаты по-прежнему висел Теодор, а рядом со мной — сидел мой кузен Ипполит с оторванной головой на коленях.
Я больше не испытывал страха, не хотел никуда уходить.
Встал, подошел к висящему трупу и закрутил его.
Теодор превратился в хрустальную люстру. Она крутилась и тихонько звенела.
Притронулся рукой к Ипполиту, и тот стал креслом.
Сел в кресло и задумался.
Неожиданно начали бить часы.
После того, как они пробили тридцать пять раз, из них вылетели два белых голубя.
Я поймал их и оторвал им головы.
ЯХТА «СИРАКУЗЫ»
На роскошной яхте, принадлежавшей герцогу, я чувствовал себя прескверно. Меня то и дело рвало, голова кружилась, мысли путались. Болел живот. Настроение было отвратительное. Даже бредил иногда, чирикал как птица. И галлюцинировал. Представлялось мне, что Архимед из школьного учебника истории, с мраморной головой, слепит меня какими-то зеркалами. Слепит и слепит. А я, хоть и лежу на койке в своей каюте, но бегу от него по бесконечным коридорам громадного лабиринта. Бегу и ору:
— Я не римский корабль, зачем ты слепишь меня, старик?
А он отвечает:
— Нет, ты корабль. Ты попробуй, не беги, встань в уголок и глазки открой, и все будет хорошо. Все, все будет хорошо. Как у канареек.
Кричу ему:
— Я не канарейка!
А он:
— Нет, ты канарейка. Тут, на яхте ты канарейка. Открой глазки и посмотри на меня!
Я ничего не ел, пил минеральную воду и сосал коричневый леденцовый сахар, чтобы с голоду не умереть.
Море волновалось. Шестидесятиметровая яхта «Сиракузы», элегантно покачиваясь, легко, как нож масло, резала средиземноморские октябрьские волны, но мне казалось, что она то и дело замирает, трясется, а потом падает в бездонную водяную яму, из которой ее поднимает огромным рычагом все тот же Архимед. Поднимает, гадко посмеиваясь в бороду, а потом берется за зеркало. И я опять бегу от этого режущего света по лабиринту.
Ко всем этим мучениям прибавлялся стыд. Стыд больного перед здоровыми.
Мне было стыдно перед другими гостями на яхте, провинциальными магнатами, членами нашего городского совета. Почти со всеми из них я был знаком, трое или четверо были в свое время протеже моего отца и приходили к нам домой, когда я был еще ребенком. Сажали меня на колени и тискали.
Все магнаты были значительно старше меня, некоторые уже хромали, другие — болезненно похудели или растолстели, двое — страдали болезнью Паркинсона, а один — Альцгеймера, но кинетоза у них не было, а у меня он был, и какой.
Действительно, канарейка.
Чтобы не показывать им мою постную физиономию с темными кругами вокруг глаз и свинцовыми впалыми щеками я безвылазно сидел в своей кабине. Лежал на кровати лицом вниз, слушал ноющую арабскую музыку и старался подолгу не открывать глаза, чтобы Архимед не выжег их своими дьявольским зеркалом. Боролся как мог с приступами тошноты.
— Это не море виновато и не качка, это твоя мизантропия нашла наконец себе форму для воплощения, форму и ритм, — твердил я себе, — нельзя жить так, как ты живешь, быть таким эгоистом и вдобавок так презирать работающих людей и надеяться на то, что это сойдет тебе с рук. Ты получил только то, что заслужил.