– Ничего, – приподнялся Володя. – Продержимся до вечера, до темноты, прорвемся назад к Днепру, а уж плавать мы умеем. Правда ведь, товарищ старшина.
Я поддержал его.
– Конечно, прорвемся. Патроны есть. У каждого по две лимонки, ножи. Нам бы только до шлюпки добраться, за весла сесть… а там с того берега наши шум услышат – огоньком поддержат… Жить будем. Будем жить!..
…И тут снова раздался рупорный голос:
– Нас много. Подошло подкрепление. Но гоняться за вами не будем. На пули нарываться не будем. И вас пока убивать не будем. Будем брать живьем. Голыми руками за жабры брать будем.
Сейчас отсюда выйдут бабы. Много баб. Русские. Еврейки. Поганки-партизанки. Они у нас тут поблизости в концлагере обитают. Грехи трудом на благо великой Германии искупают.
Бабы встанут вот тут же возле нас и у вас на виду. Вас четверо. Мы будем считать до четырех. И если хотя бы один из вас не выйдет, будем убивать четырех баб. На вашем виду.
Выйдите, сложите оружие сразу все – спасете всех баб…
– Вот гад! – почти разом воскликнули мы. – Вот гад!
И больше не нашли слов…
– Не смогут они… Не будут… Не звери же… – хрипло пробормотал Дубков и тут же осекся. – Смотрите! Смо-о-о-три-и-те! Из-за груды кирпича, из-за трубы вышли женщины. Они шли тесной толпой и сосчитать их было трудно. Но было их много.
Женщины жались друг к другу. Явно со страхом смотрели то в сторону немцев, то в нашу сторону. Некоторые, и это было видно, плакали, закрыв лица ладонями.
– Ну, начнем отсчет. Будете выходить поодиночке или сразу? Кто первый? – с железным равнодушием зазвучал железный голос. – Раз… два…
Вдруг от толпы женщин оторвалась маленькая, худенькая девушка и побежала в нашу сторону. Это было настолько неожиданно для фашистов, что, помедлив несколько секунд, они дали ей возможность пробежать метров двадцать – тридцать. Мы, оцепенев от страха за нее, смотрели на девушку и уже отчетливо видели ее огромные глаза, бледное лицо, длинные, легкие, летящие волосы…
…Хлестнула пулеметная очередь. Фашисты или до поры не пускали пулемет в дело, или получили его с подкреплением. Пули буквально перерезали девушку…
– Три…
…Сергей Сергеевич поперхнулся, замолчал. Подошел к окну. Зачем-то задернул занавеску. Сутулясь, сел на кровать, оперся подбородком на ладонь и глухо сказал:
– И мы вышли. Не сговариваясь, вышли. Все вышли…
И опять надолго замолчал…
* * *
…Я замер. Я понимал, что стоит мне пошевелиться, сказать слово, и Сергей Сергеевич мгновенно вернется из мира своих воспоминаний в наш реальный мир, и ему будет стоить огромных усилий вернуться обратно – к своим друзьям, к своей боли, к своему времени…
– Не спишь, Андрей?..
– Да как вы можете так подумать?..
– Так вот… Так вот… Не буду, подробно рассказывать о двух днях и ночах в фашистском плену… Не могу…
…Втолкнув нас в тот самый большой дом, который был то ли штабом, то ли наблюдательным пунктом, фашисты перво-наперво содрали с нас матросскую форму, содрали все – брюки, тельняшки, трусы… А ты ведь знаешь: голый человек перед одетым – даже перед каким-нибудь хиляком, слабаком – чувствует себя униженным и беспомощным, превращается в младенца… Память, что ли, срабатывает – в нас аукающий, мяукающий человечек розовый, крошечный, бессильный просыпается…
Ты, наверное, тоже замечал, Сынок, – приходилось стоять тебе в чем мать родила, скажем, перед военной призывной комиссией или перед врачами в больнице.
Прикажут – снимешь майку, трусы, прикроешь ладошками пупок и пониже – и голос твой с мужицкого на мяукающий меняется, и пот на лбу выступает, и какого-нибудь врача, что в дети тебе годится, начинаешь дяденькой называть…
Перед врагом же стоять голым…
…Допрашивал нас тот самый долговязый офицер, которого мы видели на крыльце. Я говорил – часового он за что-то распекал. Спокойно, неторопливо, обстоятельно допрашивал. Десятки, сотни вопросов задавал, разных вопросов, вплоть до такого: что Сталин делает и где он находится? Можно подумать, что мы со Сталиным пару часов назад чай пили…
По-нашему говорил плохо. Переводчик помогал. Мордастый такой, губастый.
Ни офицер, ни переводчик нас не били, пальцем не трогали – брезговали, наверное.
А допрашивать нас им помогала целая свора разномастных палачей. Все в военной форме. Тут и солдаты немецкие и какие-то хлыщи в той же форме фашистской с белыми повязками на рукавах… Уже позже я узнал – бандеровцы это были.
…Били, рвали нас без передышки, без перекуров. Отливали водой и снова пытали.
Я даже не знаю когда – днем или ночью – мне на груди вот этот якорь вырезали. Очнулся – гляжу, у братишек моих вот такие же якоря кровью пузырятся, истекают. Глаза скосил – и у меня грудь в крови. Боли не почувствовал. А крови и до этой татуировки и на наших телах, и на полу, и даже на стенах хватало. И боли хватало…
Ну вот, по-нашему говорят, хохочут фашисты и их прихвостни-холуи: «Причастили вас – якоря за кресты сойдут. Утром расстреляем и прямиком туда – на небушко. Якорями крещенные в рай попадете, нам спасибо скажете…»
И действительно, утро настало – солнышко яркое-яркое из-за нашего восточного берега приподнялось – вывели нас на высокий яр, почти на то самое место, где мы по тропинке поднимались.
Поставили нас в ряд на самом краю обрыва.
Жахнули из автоматов.
Упали Вася Дубков, Витя Козырин, Володя Субачев. И я упал.
Но что это такое – боли, кроме той, какая уже была, во всем теле была, нет. И небо, и солнце – вот они – не погасли, не почернели.
И стоят надо мной палачи. И хохочут… хохочут… хохочут…
«Эй, поднимайся. Чего валяешься как свинья. Вставай! Вставай! Легко умереть задумал. А мы тебе умереть не дадим. Ты командир этих бандитов. Ты их трупы к своим и повезешь.
…Привезешь – и тебя твои же братья-матросики за предательство повесят. И попробуй докажи им, что ты не предатель. Вся твоя шайка в лодке мертвой лежит. А ты, командир, сидишь, веселками помахиваешь…
Повесят. Обязательно повесят. И останешься ты навсегда, на все времена предателем. Ха-ха-ха – предателем!..»
…Побросали ребят, братков родных моих в лодку. Втолкнули меня. Сунули весла в руки: «Плыви, предатель!»
И поплыл я. И приплыл. В том месте Днепр нешироким был и бой воды в нашу сторону был.
И хоронили друзей, братков без всяких почестей.
И таскали меня в особый отдел, многократно таскали… Всего я нагляделся, натерпелся…
Но знаешь, Андрей, какой страх самый страшный на свете?
И опять после долгого молчания Сергей Сергеевич сам же ответил на свой вопрос: