Он придает тебе характер, Мосс.
Хочешь сказать, раньше у меня характера не было?
По молодости ты довольно средне выглядел, Морис, по чесноку-то.
Твоя правда. Возраст. Он придает огонька. В необычном смысле.
У нас появляется огонек из-за отчаяния. У мужиков определенного возраста. Но сказать по правде, Мосс? Все это наше кряхтенье? Все эти наши жалобы, будто мы застряли посреди «Радиохеда» в дождливый четверг? По правде-то мы в расцвете сил. Мы с тобой? Да мы живем в три часа пополудни в летний день.
А хорошего все равно мало, Чарли. У меня вот камень на душе. До сих пор.
Ну естественно. Ты же чуть не убил девочку.
Трудно об этом вспоминать. Даже сейчас.
Знаю, Морис. Мне жаль.
⁂
Из-под камней в доках Альхесираса поднимается сырой дух воспоминаний – это одно из тех мест на земле, где можно вволю пострадать, как нигде.
Вот мой отец?
Чарли Редмонд улыбается, но хмуро. Смотрит на высокие окна. Качает головой, словно от удивления.
Кажись, мой отец был самым бледным человеком в Корке, говорит Чарли.
А это дохрена значит, говорит Морис.
Ему бы священником быть. Ему бы вообще детей не делать. Сохранил бы мир от целой кучи хлопот. Он верил в Бога и смирение с судьбой. Он верил, что это все – лишь юдоль скорби. И мы только проходим через нее.
Может, в этом он был недалек от правды, Чарли.
Ушел на пенсию в пятницу. А в следующий четверг – обширный инсульт. В шестьдесят пять лет. Отправился прямиком в сыру землю. Ни дня в жизни не опаздывал на работу.
Старые кости. Ушел, как мой старик.
Тяжело тогда тебе пришлось, Морис. Сколько тебе было? Восемнадцать? Девятнадцать?
Сразу после того, как мы перебрались в новую квартиру. Колледж-роуд. У Сент-Фин-Барра. Он был того. Сидел в шезлонге перед входной дверью и гонял пластинки Хэнка Уильямса. Хэнк всегда был не к добру. Стояло лето, даже в одиннадцать еще светло. Мой отец в своем шезлонге. Мать таскает ему чашки с крепким чаем. В музыкальном центре «Саньо» дерет глотку Хэнк. Мать исходила из принципа, что лучше крепкого чая для нервов еще ничего не придумали. Отец к этому времени уже ушел с работы. Ушел с работы из порта в Корке.
Когда работа вообще кончается? говорит Чарли. Где это видано?
Вышел по инвалидности. Спал не больше блохи. Он был на связи с чудным, Чарли. Я реально в это, блин, верю. Он был… как приемник. Для охерительно странных передач. Вот мать выходит к нему с печальной мордашкой и кружкой крепкого чая. Хэнк жарит там себе за одиночество. Из «Эбби Тэверн», от нас через дорогу, расходятся по домам мужики. Беззаботные совершенно. Самое лето – в одиннадцать светлынь, а мать смотрит лотерею. Никогда наперед не знаешь, говорила, пока не начнется лотерея вечером: вдруг выберут нас. Прикинь, каково все это слушать моему бедолаге, который был в черной депрессии с самого появления на свет? Но он отлично знал, что без матери сосал бы лапу в комнате с мягкими стенами.
Брак, говорит Чарли, прекрасен и ужасен.
Только одно их и поддерживало – психовать из-за меня. Я в детстве был для них даром. Только это и давало интерес к жизни – психовать. «Морис загремит в коркскую тюрьму. Что тогда, Ноэль?» – «Он может уехать в Англию». – «Уж лучше подальше отсюда, Ноэли?» – «А не то по нему уже плачут нары в коркской тюрьме, Сисс». И это мой отец. В шезлонге, в полночь, и Хэнк Уильямс-старший завывает на чем свет стоит.
И Морис до сих пор все это так и видит: бледная летняя ночь, еще тянутся запоздалые мужики из «Эбби», и отец сидит у дверей, в полосатом шезлонге, понемногу кончается, и в полночь на карнизах церкви шебуршат летучие мыши.
Кажись, мы за всю жизнь говорили по душам всего два раза. Мы с отцом. Первый раз? В ту первую зиму на Колледж-роуд. Мы сидели перед теликом; воскресный день, футбольный матч, «Хайбери», воскресенье декабря.
На поле – клочья снега. Игроки – синие под зимними прожекторами. А воскресный день в многоквартирниках – аромат жаркого, и везде, куда ни плюнь, дети надрываются.
Смотрит он на меня такой, Чарли. Говорит: и что ты будешь с собой делать, Мосс? А я тогда уже чувствовал, что он отъезжает, чувствовал, что он на пути Туда. Даже не знаю, пап, говорю. Может, все-таки в Англию.
Шел матч «Арсенал» – «Юнайтед». Неровный и вспыльчивый. Отец наклонился и подтянул носки. Они вдвоем с Морисом неотрывно смотрели матч и старались не глядеть друг на друга.
Уж лучше тебе уехать, Мосс, сказал отец. Не скажу, что в Англии будет просто. Там совсем не просто. Я тебе рассказывал про свою черную полосу в Вулверхэмптоне? Это еще до того, как мы встретились с твоей матерью. Паршиво тогда было в Вулверхэмптоне, Мосс. Черные ели собачий корм. У меня настала непростая полоса. Не знал, куда кривая вывезет.
Дневной свет в полчетвертого тогда был скудный и злой. Знакомый голос комментатора успокаивал не хуже лекарства. Мир давил со всех сторон, но в то же время раскрывался, словно в дыхании, – и Морису Хирну было девятнадцать лет. Тут как гром среди ясного лондонского неба в «Хайбери» случился чудесный гол – удар с лёта, умный удар, с тридцати метров. Отец без раздумий вскочил и зааплодировал. Морис улыбнулся, но вот поведение отца ему не понравилось. Сел обратно отец уже с гримасой. Морис уже тогда следил за собственными настроениями и их перепадами и знал, что это само по себе нехороший знак. Внутреннее ощущение от того, что он единственный ребенок в семье, нельзя было передать словами. Тут как гром среди ясного зимнего неба раздались слова отца – он сказал как отрезал:
Ты совсем не похож на моих родных, Морис. Ты пошел в нее.
Морис узнал в словах и великодушие, и попытку успокоить – и не повелся.
И уж лучше тебе тут не засиживаться, Мосс.
Пару недель спустя, Чарли? Еще Рождество не кончилось, а старик – уже опять в закрытой палате.
Сурово, Морис.
Серые, как дым, кирпичи. Викторианское наследие. Дурка. Зеленый коридор, где бредешь по колено в трех сотнях лет боли и страданий. В саму палату Мориса тогда не пустили. Проводили в комнату для посетителей, напоминавшую допросную. Все сыро, облезает; ощутимая интенсивная ненависть казенной Ирландии. Морис ждал и курил. Через некоторое время дюжий медбрат привел шаркающего отца. Отец при виде Мориса разрыдался. На лице там, где его небрежно брили, остались мелкие порезы.
Ох, пап, ну ты чего, а?
Морис потянулся через стол, чтобы коснуться руки отца – твою-то мать – но что-то его остановило.
(Что-то? Земля, воздух, небо; наша церковь, наше море, наша кровь.)
От кого это тебе достались такие охрененные тапочки?
От бигфута, сказал отец.
Медбрат принес кружку чая и печенье с заварным кремом. Отец ел безрадостно и быстро, как будто это наказание, и чай кончился после пары здоровых фермерских глотков. Он был деревенским парнем, которого жизнь всего вывернула наизнанку. В свое время ему вообще не стоило приближаться к городу.