Все, меня нет. Закрываю глаза. Он целует мои щеки… нос… уши…
– Уэб?
– М-м-м?
– Ты раньше был с другими парнями?
Он поднимает голову.
– Пару раз, да. – Его лицо снова занавешивается волосами. – Но такого у меня никогда не было.
– Какого такого?
– Даже не знаю, приятель… – Он медленно обводит контур моих губ. Я целую его палец. – Хочешь знать, что всегда говорил мне отец?
– Что? – заправляю ему волосы за уши.
– «Есть единственная сверхсила, за которую стоит сражаться и которая способна уничтожить любого врага. Она же – величайшая слабость, так что пользоваться ею надо разумно».
– И что же это за сила?
Он качает головой, улыбаясь.
– Твоя очередь, – объявляет он, укладывая голову мне на живот. – Когда ты впервые понял, что ты гей?
– Ну-у…
– Все нормально, – шепчет он. – Можешь мне довериться…
Закрываю глаза.
– Наверное… когда я был маленьким… и мне подарили первого Кена… думаю, я тогда уже знал…
– Правда?
– Да. Никому об этом раньше не рассказывал…
– Я рад, что рассказал мне…
Лежим в молчании, глядя в потолок.
– Уэб…
– Мгм-м-м?
– Ты можешь рассказать мне, почему для тебя это – дар?..
Смотрит на меня – улыбка с ямочками, – потом пристраивает голову обратно. Его волосы вьются вокруг нас обоих, точно «Звездная ночь» Ван Гога.
– Это… как Зигги, насколько я понимаю. Этот парень приходит со звезд, верно? Он блестит, искрится, похож на андрогина-мессию, поющего песни истины. И всем плевать, как он выглядит, кого любит, во что одет. Важны только его особые звездные силы, понимаешь, особые слова. Наверное, это я…
Глажу его волосы.
– Это необязательно означает, что я гей, просто не такой, как все, понимаешь, особенный… конечно, не все так это видят. Есть и коренные американцы, которым подобное поперек горла, потому что с годами понимание было утрачено. Белые и его отобрали – пытались отнять наш дух, сделать нас христианами и все такое прочее, так что это стало считаться злом… Мы до сих пор не можем даже практиковать духовность в общественных местах, приятель.
– Правда?
Он пристраивается подбородком мне на грудь.
– Однако моя семья помнит истину. «Повремени, – говорят они. Когда-нибудь все люди будут расценивать твою суть как дар». Но не знаю, не знаю. В любом случае, мы-то живем только сейчас, верно?
Уэб подхватывается одним слитным движением, снова целует меня, и…
– Уэб! Все уже здесь! – кричит дедушка. Мы замираем, тяжело дыша. – У вас, ребята, пятнадцать минут, чтобы отлипнуть друг от друга и спуститься сюда!
Я таращу глаза.
Уэб смеется.
– От дедушки ничего не утаишь.
– О боже, боже… – Зарываюсь лицом в его волосы.
– Наверное, следует подготовиться.
– Наверное.
Он снова начинает беспорядочно целовать меня, и тут…
– ДВЕНАДЦАТЬ МИНУТ!
Да, дед дразнится, но все же…
Уэб, сдаваясь, роняет голову на мой живот.
– Ладно. Нужно подготовиться. Действительно.
– Хорошо, – говорю я. – Хорошо…
Он не двигается.
– И-и-и?..
– Еще один поцелуй.
Он стремительно поднимается, целует меня прежде, чем успеваю что-то сказать, потом соскакивает с кровати.
– Слушай, можно, я по-быстрому поставлю тебе одну песню?
– Да, конечно.
Она дожидалась идеального момента. Еще с того вечера в моей комнате, наверное… И он определенно настал. Я чувствую… Включаю проигрыватель, ставлю у кровати и выбираю Роберту Флэк. Альбом «First Take». Я почти что слышу ее медовый голос, текущий по комнате, вынимая пластинку из конверта.
Включаю проигрыватель: статика микрофона проклевывается из колонок, стоит опустить иглу на винил, и начинается та самая песня: «The First Time Ever I Saw Your Face».
Нежные переборы баса и гитары…
Тремоло ее рояля…
Уэб натягивает майку и снова плюхается на постель. Я сижу напротив. И она поет.
«The first time…» О боже, клянусь. Если Зигги – мой Иисус, то она определенно – мой Бог.
– Ничего себе, – выдыхает Уэб.
– Вот и я о том же.
«And the moon…»
Наблюдаю, как он слушает, смотрит на меня, протягивает руку, откидывает волосы со шрама.
Я не останавливаю.
Проводит по шраму пальцем, точно крохотным птичьим перышком.
Я шепчу:
– Мой Уэб…
Он шепчет:
– Мой Зигги…
И слушаем песню, заблудившись в глазах друг друга.
48
В ту же секунду, как выходим наружу, нас увлекает вихрь объятий, и поцелуев, и «привет-привет-привет», и «кто этот красавчик?», и «мы соскучились по тебе, приятель, готов вернуться домой?» – улыбка не сходит с лица Уэба, окруженного друзьями.
Наверное, такой и должна быть семья.
Когда добираемся до костра, его дедушка сграбастывает меня в охапку, сжимает, как аккордеон, и кажется, у меня схлопываются легкие.
– Иди возьми поесть! – говорит он, подталкивая меня к ярко-зеленому, как лайм, «Фольксвагену», припаркованному позади дома.
Я зигзагом двигаюсь между незнакомыми людьми, держась за грудь. Такое впечатление, будто легкие действительно расплющились, но потом до меня доходит, что утренний ветерок пригнал толстый слой тумана, превративший воздух в трясину.
Шарю в рюкзаке. О нет! «Питер-пол-и-мэри» остался в спальне Уэба. Бегу за ним, и тут кто-то окликает меня по имени.
– Джонатан? Джонатан Коллинз? Это правда ты, дружище?
Этот голос. Что-то знакомое…
– Мистер Дулик?!
Он стоит и лыбится до ушей, одетый в крашенную вручную футболку, вельветовые шорты из обрезанных брюк, а на груди болтается знак мира на длинной цепочке, путающейся в волосах на груди – словно только что сошел со сцены, отыграв мюзикл «Волосы».
И явно под кайфом.
– Так-так-так, – говорит он. – Это все же ты! – И обнимает меня, крепко, снова выбив воздух из легких. Густые бакенбарды щекочут мне щеку.
– А вы здесь откуда? – спрашиваю, чуть сгибаясь, пытаясь восстановить дыхание.
– Это дом моих родителей, приятель… ну, в смысле, был… они собираются его сносить. Это будет наше последнее Четвертое…