— Интересно: искать будут или обойдется? — помолчав, обратился к товарищу Вовчик. — Может, надо было с Йориком еще построже, как следует припугнуть? Как бы менты не набежали.
— Не набегут. Они живых-то не ищут, а ты хочешь, чтобы за трупами… Бумагу какую-нибудь состряпают — и все дела. Но если уж сильно соваться начнут, откупимся, — заверил его Вася и прибавил снова с невыразимой тоской в голосе, как песенный припев: — Мы его завтра сразу и схороним.
— Зачем? — спросила Вера.
— Чего — зачем? — не понял Вася. — Хоронить, что ли? Да уж лучше, чем в печках жечь.
— Я о другом — зачем вы его… украли?
— Ты же видела, как он уперся со вскрытием, — пояснил Вася. — А нам нельзя, у нас мать сильно верующая. Будет потом говорить, что душу раньше времени выпустили, обрекли на вечные муки, — я слышал, она сильно ругалась на кого-то. Нет, нельзя нам этого. У нее всего-то два сына, и вот один…
Вера покачивалась в машине, глядя на заснеженную дорогу, и в голове у нее крутились совершенно бессвязные мысли.
Надо же, мать сильно верующая, а оба сына настоящие бандиты. А бывает и наоборот: у какой-нибудь пьяницы вырастает вдруг светило науки. Интересно, будет ли Антошка уважать ее в старости, как Вася свою богомольную старушку? А вдруг у нее тоже когда-нибудь родится второй сын? Или лучше все же девочка, дочка?
Потом Вера вдруг почему-то вспомнила миф о любви Афродиты и бога войны Ареса, у которых было пятеро детей — четыре мальчика и одна девочка.
Старшие — Эрос и Антиэрос — были похожи на мать и указывали людям на неразрывную сущность притягательной и отталкивающей силы любви.
Младшие сыновья — Деймос и Фобос, или по-другому, Страх и Ужас — унаследовали основные черты отца и сопровождали Ареса в битвах.
Имя же дочери было — Гармония. Именно она воплотила единство противоположностей своих родителей.
«Хочу дочку — свою Гармонию», — заныло неожиданно в груди у Веры, когда она, подпрыгивая на ухабах, мчалась в какую-то неведомую темень, но еще быстрее незаметно въезжала в свой сон. Потому что пространство вокруг нее постепенно становилось светлее и начало заполняться странными полупризрачными глыбами, похожими на куски льда, но только с тем отличием, что сквозь них просвечивали еще не вырубленные античные скульптуры…
— Приехали! Гляжу, прикемарила немного? — участливо заглянул Вере в лицо Вася. — Ты сейчас здесь… того, сделаешь, подкрасишь ему лицо как надо, а я пока мать схожу подготовлю. Это мой дом, а мамка на другой улице живет.
«Что я могу сделать? Я же не умею. Тем более с покойниками», — подумала про себя Вера, но Вася понял ее медлительность по-своему:
— Да ты не бойся. Он тебя не обидит.
— Я и не боюсь, — сказала Вера.
— Вот чего: я могу тебе паспорт Валеркин дать с фотокарточкой. На всякий случай. Да ты хотя бы просто синяки ему на лице замажь, и то хорошо. А то еще подумает, что били.
Вера покрутила в руках паспорт: оказывается, Валет в жизни на самом деле был Валерием Летовым, — отсюда, наверное, и прозвище.
С первой вклеенной в паспорт фотографии на Веру смотрел конопатый мальчишка с оттопыренными ушами. Со второй, должно быть совсем недавней, — парень в белой рубашке, с настороженным, словно чего-то выжидающим, взглядом. Третьей фотографии никогда не будет.
Спрятав в карман пальто паспорт, Вера вошла в дом, прошла через сени, увидела большой деревянный стол, на котором уже лежало тело покойника.
— Только ты быстренько, ладно? А то одевать надо и вообще… Мы где-то на полчасика. А ты, Вовец, на кладбище сгоняй пока — посмотри, как там дела, — отдавал распоряжения Вася. — Твоя сумка с красками вон там, в углу…
Вера открыла сумку: там действительно лежала коробка с театральным гримом, который у кого-то в свое время выторговала в театре Ленка, какие-то блестящие баночки. В этом мрачном деревенском доме с закрытыми ставнями содержимое сумки казалось оскорбительно легкомысленным, беспечным.
Подняв глаза, Вера увидела, что она теперь уже осталась в комнате совсем одна. То есть не одна — наедине с Валетом.
Тихими шагами и зачем-то на цыпочках Вера подошла к столу и, слегка зажмурившись, отдернула от лица покойного простыню.
Но она не увидела никакого лица — перед ней была застывшая маска страдания. Почти точь-в-точь такая же, как на той газетной странице, от которой она долго не могла оторвать взгляд на автобусной остановке.
Только эта маска была еще к тому же испорченной, изуродованной шрамом через всю щеку, синяками.
Ну почему ему, недавнему лопоухому мальчишке, досталась такая жестокая смерть? А за что ей, Вере, сейчас выпала эта работа?
Как все же никогда не хочется думать о грустном, о страшном, о смерти, как тяжело видеть перед собой чье-нибудь изуродованное лицо!
Но рок непостижим. О нем нет смысла ни думать, ни говорить. Но тогда можно вовсе замкнуться в себе, замереть душой в неизбывном страхе, еще при жизни окаменеть…
И Вера вдруг подумала о том, что когда-то этот страх был человечеством преодолен. Столкнувшись вплотную с ужасом смерти, древние греки сумели найти в себе силы сначала приоткрыть рот — в любом варианте античной маски: уголками губ вверх или вниз, — а потом сделать и жест, издать громкий протестующий звук.
Они придумали театр. А в театре — трагедию.
По сути дела, тем самым сделали отчаянный по своей смелости шаг в сторону жизни и света, сумели увидеть со стороны и тем самым практически свести на нет идею неотвратимости человеческого страдания.
Они просто превратили смертный ужас в зрелище, в общедоступный театр, в трагедию…
Отец, собственными руками убивший любимую дочь Ифигению…
Медея, с криком зарезавшая любимых детей…
Ну, вот и все. Представление закончено, тысячи зрителей встают со своих мест, стряхивают со щек слезы и капли пота, допивают вино, берут в руки подушечки, подложенные для удобства на каменные ступени, и с довольным видом расходятся по домам.
Жить дальше.
Несмотря ни на что — просто жить дальше.
Наверное, именно тогда, еще в глубокой древности, люди впервые бесстрашно заглянули в лицо собственной судьбе, смерти, року — и громко захлопали в ладоши.
Прости, Валерка, но другого пути у живых нет и не будет.
Твое представление закончено.
Вера взяла на кончики пальцев грим и опустила руки на холодное лицо Валета, испытывая теперь только одно чувство и желание — сделать его как можно красивее, суметь преобразить, победить безобразную гримасу смерти.
Она потеряла счет времени и очнулась, когда в комнату начали входить какие-то люди.
— Родненький, сынок, как будто спит спокойненько! — зарыдал за спиной Веры женский голос. И тогда она отошла в сторону, догадавшись, что ее работа принята самым пристрастным и самым несчастным в мире судьей.