Я сама видела, как тяжко жилось рабочим в Ланкашире. В 1805 году ткачи, трудясь шесть дней в неделю, зарабатывали по 15 шиллингов, что обеспечивало их семьям безбедное житье. Зато в 1815 году, когда войны с Наполеоном закончились (а закончились они сражением при Ватерлоо), те же самые ткачи получали в лучшем случае 5 шиллингов. В ответ правительство ввело Хлебные законы, запрещающие импорт дешевого иностранного зерна, которое могло бы накормить голодные рты.
– К чему такое безумие? Они говорят о патриотизме! Англия для англичан! Хлеб Джона Булля по ценам Джона Булля! Но на деле все обернулось совсем по-другому. Хлебные законы набивают карман толстым английским фермерам, которым патриотизм дал полную свободу назначать за свое зерно любые цены. Их капитал растет за счет голодающих женщин и детей, за счет обнищания рабочих. И все это сделано теми, кого мы называем правительством Англии!
– Отлично сказано, любимая! – воскликнул Шелли, обрадованный, что я немного оживилась и даже села в кровати.
– Но из-за чего в Манчестере пролилась кровь?
Супруг присел на край кровати.
– Мужчины и женщины Ланкашира собрались на митинг, чтобы послушать радикально настроенного оратора Генри Гента, – сказал он. – Протестующие выступали за отмену Хлебных законов, чтобы честные люди могли есть и трудиться, а также против жульнического Парламента, куда попадают только представители джентри
[79] и аристократии. Большие промышленные города реальных избирательных прав не имеют.
– Правильно! – кивнула я. – Английский капитал перемещается из деревни в город, но растущие промышленные центры до сих пор не имеют права голоса. От их лица некому говорить!
– Правда, правда! В газете прямо так и написано! Как сообщают репортеры, – он поднес газету к близоруким глазам, – на митинге собралось очень много народу, порядка ста тысяч человек.
– Сто тысяч!
– Да! И, по единодушному мнению, трезвых, опрятно одетых и дисциплинированных.
– Что же вызвало беспорядки?
– Вместо того, чтобы внять требованиям митингующих, власти послали в гущу людей конную милицию, вооруженную саблями, чтобы разогнать, как они выразились, «сброд». А ведь по оценкам репортеров, протестующие вели себя чинно, будто в церкви.
– Какая жестокость по отношению к людям! – возмутилась я.
– Пятнадцать или двадцать человек погибло, – прочел Шелли. – Несколько сотен ранено. Драгуны чаще атаковали женщин!
– Храбрые мужчины!
– Правительство остро критиковали за разгон митинга. Власти винят собравшихся и не берут на себя ответственность ни за действия манчестерского магистрата, ни за свои собственные решения, которые привели к протесту. И все же возмущенные голоса не утихают. Даже камни вопиют от несправедливости!
– Неужели в Англии начинается революция?
– Не знаю, – покачал головой Шелли. – Будем ждать новостей.
– Мама, не мешкая, отправилась бы в Манчестер.
– Можем вернуться в Англию и присоединиться к протесту.
– Я в положении.
– Знаю. – Шелли ласково взял меня за руку и тихо добавил: – Мэри, пожалуйста, вернись. Ты свет моей души!
Я сжала его руку – такую узкую, белую. Руку, что ласкает мое тело, зарывается в волосы, кормит сыром (который я постоянно ем во время беременности) и пишет стихи. Руку с обручальным кольцом на пальце, дабы показать всем на свете, что Шелли мой муж.
– Я не покидала тебя, – ответила я. (И солгала.)
– Давай поедем во Флоренцию, начнем все сначала.
– Мы каждый раз начинаем сначала, – вздохнула я. – И в каждом городе оставляем по мертвому ребенку!
Шелли, как ужаленный, вскочил с кровати, подбежал к окну и рывком раздвинул плотные шторы. Он стоял, казалось, пронизанный насквозь солнечными лучами – настоящий дух света!
– Хватит, Мэри! Умоляю! Вставай, умойся и пиши, пиши!.. Любимая, поедем во Флоренцию! Пусть малыш родится там.
– Это будет зимой.
– Зимой, – словно эхо, повторил Шелли и задумался. – Но когда настанет зима, значит, весна уже недалеко, верно?
Я сделала все, как он хотел. Поднялась с кровати. Велела прислуге вымочить постельное белье в соленой воде. Приняла ванну. Уселась за стол с кувшином вина и окунула в чернильницу перо.
Год спустя в Англии опубликовали роман «Франкенштейн», который был хорошо принят читателями. И даже принес нам некоторый доход. Самое странное, что теперь по ночам меня преследует еще и его лицо. Лицо Виктора. Виктор, не одержавший викторию. А может, я не случайно написала именно об утрате и неудаче?
Вот уж пять лет, как я вместе с Шелли. В течение четырех из них мои дети – безусловно, плод нашей с мужем любви – рождались и умирали. Неужели это наказание за жизнь, которую мы ведем? Вечные странники, всюду чужие. Мама не страшилась быть иной, но она нуждалась в любви. У меня есть любовь, но я не в силах понять ее смысл в этой череде смертей. Порой я задумываюсь, вот если бы не рождались дети, не существовало бы тела, а жил бы лишь разум, способный воспринимать правду и красоту. Не скованные телом, мы бы не мучились. Шелли мечтает, чтобы его душа переселилась в скалу или в облако, или в какую-нибудь нечеловеческую форму жизни. Теперь я вижу лишь уязвимость тел, созданных из плоти и костей.
Если бы митингующие в Питерлоо оставили телесные оболочки дома и прислали бы туда лишь разум, то никакого кровопролития не случилось бы. Ведь то, чего нет, ранить нельзя. А если бы не существовало и места, куда надо посылать разум, и он был бы всеобъемлющий и вечный, не досягаемый для времени и смерти? Что, если бы мой Уиллмаус был духом, способным по желанию надевать и скидывать телесную оболочку? Тела служили бы нам одеждой, а разум, меж тем, наслаждался бы полной свободой. Где бы тогда нашла прибежище смерть, как не в нас? Я часто вижу сон, как дети зовут меня к себе, остается пройти всего лишь пару шагов в глубь темного коридора. Я не решаюсь пойти за ними только из-за крошечной жизни, которую ношу внутри. «Немного терпения, и все закончится», – таковы были последние слова моей матери на смертном одре.
Во Флоренции мы поселились в красивом особняке. Шелли читал «Историю мятежа и гражданских войн в Англии» Кларендона
[80] и «Государство» Платона
[81]. Он мечтал о превращении Англии в республику. Ничто не способно погасить оптимизм мужа, которым некогда заражалась и я. Теперь я вижу, что в борьбе добра и зла часто побеждает, увы, последнее. Даже самые лучшие начинания оборачиваются против нас. Ткацкий станок, способный заменить восьмерых рабочих, в теории должен освободить человека от тяжелого труда. Однако на деле семь опытных ткачей остались без работы, и им нечем кормить голодающие семьи, а восьмой превратился в безмозглый придаток механизма.