Но с этой точки зрения обе школы испытывают одинаковую необходимость в обладании одновременно точностью и общими идеями, фактами и гипотезами, конкретными и индивидуальными реальностями и коллективными или, в пределе, всеобщими результатами.
Великое разногласие между этими двумя типами мысли не сводится ли к тому, что одни из них работают главным образом в своих кабинетах и библиотеках, а другие чувствуют потребность называть место своей работы лабораторией? Иными словами: не берут ли одни из них эстетические явления или художественные произведения почти всегда в их деталях, а другие – почти всегда в целом? Но когда догматик и экспериментатор изучают один и тот же предмет, например известную историческую школу живописи или музыки, разве они имеют пред собою не одни и те же объекты – картины в музеях или музыкальные произведения в концертах – и разве не с одинаковым рвением стремятся изучить в них возможно большее количество «технических» элементов, т. е. элементов, свойственных искусству, например композицию, линии, плоскости, комбинации светотени и красок, применение гармоний и мелодий, ритма и тембра, консонансов и диссонансов, по возможности воздерживаясь от ораторских декламаций по поводу изображенных предметов и чувств, столь привлекательных для светской и некомпетентной критики? Наконец и главным образом, не надеются ли оба одинаково извлечь из своих посещений музеев и концертных зал какой-либо общий и научный закон? Что за важность, если один выражает этот закон главным образом словами и, если возможно, периодами, а другой – столбцами цифр и даже, в идеале, horribile dictu – геометрическими кривыми? Это два разных способа выражения, а не мышления.
Они исследуют одну и ту же неизвестную территорию, и пути их часто перекрещиваются; если они не узнают друг друга при встрече, то потому, что отправные их точки очень отдалены друг от друга. К тому же их точки зрения в деталях весьма различны. Но карта или гипотетический и временный план, которым они руководятся, один и тот же. А движущей силой служит одинаковое у обоих желание выйти за пределы своего «я», избежать субъективного произвола, почувствовать согласие своей индивидуальной мысли с мышлением других людей, в идеале, в пределе – с мышлением всего человечества. Таков общий им обоим догматизм.
В общем, существует два вида догматизма: плохой – догматизм абсолютистов – и хороший – догматизм относительный. Последний включает еще догматизм полуабсолютный, например догматизм Брюнетьера, вполне соглашающийся с относительным характером всех ценностей, но тем не менее стремящийся к абсолютной критике этих ценностей, – таким образом, искусство, как все в мире, подвержено изменениям; но теория искусства, сверх чаяния, не изменчива, и ее суждения об относительности вечны, создается опасное и неприемлемое различие между формой и содержанием, между проповедями и ее членами, между эволюцией и ее законом.
С другой стороны, существует также вполне относительный догматизм экспериментальной школы, для которого все настолько относительно, что доступный нашему представлению абсолют сводится лишь к сумме или синтезу возможно большего числа относительностей, а наиболее объективный догматизм – лишь к комбинации возможно большего числа субъективных впечатлений. Хорошо понятый догматизм представляет собою лишь приведенный в систему импрессионизм, подобно тому как хорошо понятый импрессионизм представляет собой лишь относительный догматизм.
Иными словами, экспериментальный метод современной эстетики является синтезом догматизма и релятивизма.
В силу этого синтеза пыль индивидуальных впечатлений, на вид рассеянная и неосязаемая, выявляет свойства связующего цемента, с помощью которого мало-помалу будет воздвигаться если не наиболее великолепное, то, по крайней мере, наиболее прочное здание.
Школа Брюнетьера начинает с работы архитектора, экспериментальная школа – с менее благодарного труда рабочего. Импрессионистская школа оставляет за собою набросок художника: она удовлетворяется тем, что описывает или быстро зарисовывает некоторые эффекты светотени в пейзаже; самое большее, это – свободный и размашистый набросок, не притязающий на строгую точность. Каждая из этих трех школ высказывает долю истины – весьма прекрасна цель вызывать эстетическое состояние в чуткой душе, весьма правильно начинать с общего вида, но нелепо ограничиваться одними образами и планами: рано или поздно придется дойти до стройки и терпеливо обтесывать один бутовый камень за другим. Цемент статистиков, несомненно, очень клейкий, многие испачкали в нем руки. Поверим каменщикам, после того как мы в достаточной мере налюбовались утонченными натурами, желающими быть лишь живописцами и архитекторами. Ибо необходимо, чтобы рабочие наконец соединились, если они не хотят быть бессильными каждый в отдельности.
Легко высмеять тощие результаты, полученные экспериментальной эстетикой, насчитывающей тридцать лет практики безвестных испытателей в неизвестных лабораториях, тогда как двадцать пять веков традиционной эстетики, руководимой величайшими умами, начиная с Платона, уже давно привели… к глубочайшему недоверию к ней со стороны художников и публики. Если бы от этой традиционной эстетики требовали, чтобы она делала по крайней мере шаг вперед в тысячелетие, то требование это отнюдь нельзя было бы назвать чрезмерным. Между тем она и теперь находится точно на той же точке, на какой она стояла во времена греческих софистов, во времена всех искусных пустомелей, во все времена.
Мы можем надеяться на то, что в течение следующих двух с половиною тысяч лет мы можем надеяться, что велеречивая традиционная эстетика произнесет еще больше великолепных фраз, чем в предшествовавшие века; но вместе с тем мы имеем основание надеяться и на то, что экспериментальная эстетика соберет груды точных исторических фактов и проверенных гипотез. Таким образом, научная эстетика будет строиться мало-помалу, не ожидая – согласно ироническому пожеланию Анатоля Франса – того момента, когда биология и социология будут, допуская невозможное, законченными науками. Как будто наука может быть когда-нибудь закончена или должна быть законченной, чтобы быть в состоянии приносить положительные результаты!
От экспериментальной эстетики мы вправе ожидать этих положительных результатов, ибо она в значительно большей мере, чем теория Тэна, представляет собою скорее метод, чем систему, всегда открытый путь, чем закрытую площадь. Она способна присваивать себе последовательно все открытия, ассимилировать все, что есть прогрессирующего в культуре.
Экспериментальная эстетика представляет собою систематизацию и анализ того consensus omnium, попытку установить которое, предпринятую без системы и с помощью рудиментарных методов, мы видели, говоря о современных исследованиях, у Сент-Бёва, Тэна, Брюнетьера. Между тем именно в этом consensus omnium состоит, в сущности, общий объект всех эстетиков, даже наиболее скептически настроенных в этом отношении.
Экспериментальная эстетика является в то же время синтезом всех главнейших методов, возможных в эстетике, ибо нет почти ни единого метода, которым она не пользовалась бы для выражения доли истины, заключающейся в нем. От импрессионизма она удерживает тот известный факт, что в мире существуют лишь индивидуальные мнения. В догматизме она санкционирует плодотворное убеждение, гласящее, что в области прекрасного, как и всюду, не могут не существовать необходимые, следовательно, допускающие обобщение законы. Но она стремится извлечь эти общие законы из индивидуальных фактов, а тем самым она отказывается быть абсолютным догматизмом, она становится истинно научной дисциплиной. Таким образом, экспериментальная эстетика все более и более будет создавать естественный и желательный синтез между импрессионизмом и догматизмом.