– Вот почему, – пробормотал он и осторожно ткнул в холст мягкой кистью. – Да-да, конечно. Вот почему. Вот почему. Там. Вот что должно быть там. – Он махнул палитрой сыну, и на секунду в его глазах загорелся прежний огонек. – Поторопись. Или, пожалуй, подойдет старый военный мундир моего отца. Вернее, его отца, воевавшего в Крыму. Я должен нарисовать тебя. Вот почему я никак не мог закончить картину, теперь я понимаю. Размышления об Англии, понятно? Вот. – Он кивнул сыну.
– Я найду мундир, отец, – сказал Джон, словно проблема была в этом, а не в том, что он уходил на войну.
– Боже, храни короля, – тихо проговорила Лидди и, смяв письмо Далбитти в руке, уронила его на пол и выскочила из студии. Возле дома она встретила Зиппору. Старушка всплеснула руками и устремила голубые глаза на Лидди:
– Он готов пойти, правда? Я так и знала, что он пойдет. Наш Джон.
В ее голосе звучала гордость. Лидди оттолкнула ее и ушла к себе в комнату. Там ее долго тошнило в фарфоровую чашу умывальника. Запах отцветшей, увядшей сирени, слишком интенсивный, с ноткой гнили, всю жизнь потом напоминал ей о том ужасном дне.
Тогда она уже все знала наперед.
Глава 31
1916
Все началось с ковра.
У Мэри за окном, глядевшим на реку, рос конский каштан. Каждый год она любовалась на его пышные, похожие на белую пену цветы, на листья, становившиеся к осени из зеленых желтыми, а потом ярко-оранжевыми и красными, и, немножко стыдясь себя, смеялась, когда каштаны комично падали на головы прохожих. Лужайки парка простирались от ее дома до таверны «Голубка» и темного, вонючего переулка, который вел в Хаммерсмит. Стайки бойких мальчишек подбирали блестящие коричневые каштаны. Некоторым было лет пятнадцать-шестнадцать. Мэри смотрела на них со скамьи под окном и думала, что скоро дойдет очередь и до них. Сколько из них будут призваны в армию? С каким удовольствием они участвовали сейчас в боях на каштанах, с какой яростью замахивались. Каштаны лопались с болезненным – как ей казалось – звуком, похожим на треск раздробленной кости. Потом мальчишки исчезали в переулке, хохоча и обмениваясь грубыми словами. Игры, игры. Все это были игры.
Их крики напоминали ей вороний хор в кронах деревьев за Соловьиным Домом. Просыпаясь ранним утром, она лежала и слушала их карканье.
Когда-то, давным-давно, в том доме Далбитти встал, подошел к ее окну и бросил в них камень. И тогда вороны запротестовали и подняли оглушительный крик.
– Ладно, – проговорил он хриплым от страсти голосом, снова лег на постель и раздвинул ее белые ноги. – Они больше не помешают нам, мой ангел…
Иногда ее захлестывали теплой, бурлящей волной воспоминания о той неделе, и тогда у нее в низу живота порхали бабочки, а к бледным щекам приливала кровь. Ей чудилось, что его огромные руки ласкают ее грудь, бедра, мнут, словно послушную глину. Как она всегда боялась, когда он приходил к ней в комнату, как уговаривала себя каждый раз – я не такая, как те девицы, которые приходили к Пертви, или те, к которым ходил он. Я отличаюсь от них. Потом все начиналось – ласки, вздохи, страстные слова, и она уже не могла остановиться, не знала, как это сделать, – и это было, конечно, волшебной сказкой.
Но удовольствие от тех воспоминаний неизменно сопровождалось печальными картинами: Элайза в маленьком гробике, вот она начинает задыхаться, ее маленькие ножки в башмачках бегут по узкой дороге от фермы. Она падает на пол, ее ножки запутались в загрязнившейся кружевной нижней юбке, первые тревожные признаки болезни… «Я плохо себя чувствую, тетя Мэри. У меня болит горло…»
Все эти пятнадцать лет после смерти племянницы Мэри жила в тени. Она снимала комнаты в Лондоне, продав сначала мамину брошь с камеей, потом начала шить. Она понимала, что медленно, неудержимо сползала в нищету, и впереди у нее уже маячил работный дом. Но она давно уже решила, что скорее найдет свою могилу в Темзе, видневшейся в ее окне, чем переступит порог работного дома или чего-нибудь подобного, что будет в городе, когда закончится война. Она уже все продумала до мелочей – мышьяк, который купит в аптеке под предлогом борьбы с крысами, тяжелые камни в юбке и жакете, тщательно вшитые в подкладку, – никто не шьет тщательнее, чем она, – и прыжок в реку ночью с моста в Хаммерсмите. Сравнительно быстрая и безболезненная смерть, во всяком случае она надеялась на это.
Война мало что изменила в жизни Мэри, разве что у нее прибавилось работы, потому что люди теперь реже покупали новую одежду и чаще латали, штопали старую, несмотря на призывы в газетах поддержать Империю покупками. Она бралась за все – делала перелицовку, шила занавески и наволочки, вышивала салфетки. Она говорила себе, что не заслуживала и этого и что живет неплохо; ей часто казалось, что должна была бы страдать еще сильнее. У нее была одна комната, и отсвет от реки помогал ей при шитье. Кресло-качалку, кровать, комод она купила в соседней лавке под новой железнодорожной аркой, сундук из красного дерева она еще давно взяла у тети Шарлотты. Миссис Мак-Реди, хозяйка дома, готовила ей завтрак с ужином и приносила к ней, хотя часто это была горячая вода с единственной картофелиной и куском хряща.
Вот так все у нее было устроено. Но…
На покрытом лаком полу было место для ковра, и тут начинались неприятности.
Мэри убеждала себя, что не заслуживает ничего больше, но ей хотелось, чтобы у нее был ковер. Каждый день она сидела у окна и шила до сумерек, часто встречалась в Хаммерсмите на собраниях Женского социально-политического союза со своими подругами-суфражистками. А если не было собраний или митингов, она сидела одинокими вечерами в кресле-качалке и глядела на пустой квадрат пола, где мог лежать ковер. Это был предел ее мечтаний – такой же ковер, какой был в ее спальне в родительском доме, темно-красный и оранжевый, с розочками. Он лежал там на полу с самого ее рождения, не считая той ночи, когда она пыталась отдать его Лидди, а мисс Брайант вернула его на место. Каждую ночь Мэри засыпала, глядя на него. Это была первая вещь, которой касались каждое утро ее босые ноги. Он был у ее матери еще в детстве, и для Мэри это была последняя связь с ее прежней жизнью, с матерью, со счастливой семьей, какая была бы у них, если бы не ее смерть. Она ходила на митинги, шила баннеры и надеялась, что ее мать гордилась бы ею, но все больше и больше думала о своем детстве, каким оно было, почему все так случилось и каким оно могло быть, если бы не превратности судьбы… если бы та женщина не гуляла в тот час со своей больной служанкой. Если бы Брайант не увидела в одно злосчастное утро объявление в «Таймс» о вакансии в их доме. Если бы Лидди не решилась уйти из дома. Мэри думала о том ковре.
Воскресным днем в октябре 1916 года, сама не очень понимая, зачем она это делает, Мэри вошла на станцию метрополитена и проехала через весь город до Хайгейта. И вот она уже стояла перед своим бывшим домом и смотрела сквозь калитку.
Было холодное пасмурное утро. Прошло двадцать пять лет с тех пор, как она была там в последний раз, и сейчас не очень представляла себе, что ей делать дальше, или что она скажет, или даже что обнаружит. Больше десяти лет она ничего не слышала ни о ком из ее родных – они тоже не знали, где она, – ее устраивала такая ситуация.