Кошше поспешно убрала клинок в подошву, постояла, чтобы отдышаться, и тут же нашла мальчика. Он ведь один тут был бритоголовым. Мальчик лежал навзничь и внимательно рассматривал Кошше, вцепившись в одеяло. На правом кулачке неровно белела повязка, испачкалась уже, левый пересекала пара тонких полос. Кошше знала такие полосы. Убью всех, поняла она сквозь ударившую в глаза и голову черную кровь, стремительно села на слишком громко скрипнувшую кровать и показала мальчику, что надо молча вставать и уходить.
Мальчик полежал еще миг, взметнулся и обнял Кошше, больно вцепившись поротыми пальцами в бок и спину, а колючей макушкой ударив в подбородок, и все-таки спросил:
– Ты настоящая?
На франкском спросил.
– Я твоя мама, – ответила Кошше на родном. – Я за тобой. Айда.
Мальчик вскочил и принялся обуваться. Он был одет в уродливую рубаху до пят. Штанов, кажется, не было, ни своих, никаких. Настоящую одежду у него, выходит, отобрали, обувь тоже – он вдевал ноги в веревочные петельки, небрежно вделанные в куски подошв, явно отходивших свое как часть воинских сапог.
Домой забежим, нет, купим новые, подумала Кошше, решительно отнимая нищенскую обувь у мальчика и вскидывая его на руки.
Она выскользнула за дверь, стараясь не смотреть на остальных детишек, наверняка одетых и обутых так же, как мальчик, и, скорее всего, украшенных такими же полосами по рукам, ногам и спинам. Я ничего не могу с этим сделать, сказала она себе.
Я одна, а их вон сколько, подумала она, сбегая по лестнице.
Они не мои дети, а мальчик – мой, и я его спасла, переходя от стыда к ликованию, подумала она, ступила во двор и рухнула наземь от крепкого удара прикладом арбалета по голове.
Мальчик ушибется, подумала она, мучительно пытаясь понять, как не выронить его и не придавить.
– Вот она, – отметил высокий мужской голос. – С дитенком, ишь.
Заскрипели шаги, запахло факелом. Странно знакомый сипловатый голос сказал:
– Не она это, болван. Та манихейка, а это степная девка, костюм не видишь?
– Да кто их разбирать будет, – ответил высокий. – Кровь у всех одинаковая. А с дитенком и возни меньше. Беру их вместо той, а ты помалкивай. А ты-то куда? Лежи давай.
Небо упало на Кошше, и мир кончился.
2
Каждый день был хуже предыдущего. Теперь еще и Луй взбесился. Не в прямом смысле и не так, как весь мир вокруг, а как перебравший пива птен.
Луй убегал в самый неподходящий момент, например, когда Айви пыталась отследить, что́ за загадочные грызуны – не мыши, не сурки и, кажется, не давно ушедшие в песни крысы – не столько покусали, сколько закидали странным белесым пометом и паутинной слизью складские пласты с просом и пшеном и куда они скрылись.
Прибегал Луй в еще более неподходящий момент, средь ночи, в разгар молитвенного обеда или общего служения, и в лучшем случае пытался играть, а в худшем – громко жаловаться на горькую воду и негодную еду. Как будто Айви этого не знала. Как будто кто-то этого не знал.
Все знали. Зато никто не знал, что делать. И все делали хоть что-нибудь.
Матери готовили припасы – точнее, пытались отделить в припасах, запасах, новом и грядущем урожаях цельное и ладное от порченого, от горького и от странного, которого становилось всё больше. Деревья, злаки и травы помимо давно известных, но ставших вдруг неистребимыми ржавчины, гнили и грибка били черная прель, мучнистый червь и опухолевая напасть, заставлявшие плоды, ягоды и зёрна раздуваться раньше всяких сроков без вкуса, содержания и толка, лопаться и осыпаться никчемным прахом.
Рыба в прудах переставала есть и всплывала вверх брюхом, плоть ее была склизкой и вонючей. Есть приходилось речную рыбу, выловленную выше по течению. Ближе к ялу караси, окуни и щуки портились: кидались на неводы, удилища и рыбаков, снимая с себя чешую и плоть, да и тухли за полдня. К тому же остервенели бакланы и чайки, выбивавшие остатки годной рыбы и уже начавшие нападать на рыбаков. А со стороны леса и на рыбаков, и на собирателей поглядывали молча, но выразительно и все более пугающе – причем, судя по следам и помету, небывалыми отрядами – бурые, за сутулыми спинами которых таились лисы и росомахи.
Козы и овцы это чуяли, беспокоились и жаловались, но пока держались. Молоко оставалось сладким, а свежее мясо нежным, но соленые и медовые лакомства долгой выдержки, доходившие к осеннему празднику, пошли червем. Запасы пришлось выкинуть, а две коптильни сжечь: ничто, кроме огня, этого червя не брало. Мало что брало и черную плесень, грибок и похожую на окалину серебристую накипь, бушевавшие в клетях и складах.
Хуже всего было с водой. Из колодцев и скважин даже пахло так, что сводило скулы и высыхало горло. Ручьи тоже портились, чем ближе к ялу, тем сильнее. Двойное процеживание спасало всего на полдня, потом вода все равно горчела и даже густела. Еще спасали дождевая вода и старые запасы из хозяйственных хранилищ. Раньше их использовали для помыва, полива и охлаждения на заводах и промыслах, теперь потихоньку пили и пускали в снедь, уже приучившись брать на каждую стряпню втрое, большую часть приходилось тут же засыпать сушителем.
Это было довольно глупо, почти забавно и совсем не страшно. Это могло продолжаться долго. Это было совершенно невыносимо.
– Это хуже войны, – негромко сказал Арвуй-кугыза Юкию, когда солнце перевалило зенит и строги смирились с тем, что ни соседские мары, ни одмары, кырымары и улымары не придут. У мары были непростые отношения с заречными, лесными и нагорными соседями. Соседи считались диковатыми, упертыми, к тому же ели гусей. До обета народы и роды, идущие от разных матерей, враждовали, и до сих пор в обрядах и песнях «переплыть Юл», «подняться на гору» и «углубиться в северный лес» значило умереть.
Обет всё изменил. Отношения стали спокойно-насмешливыми. Мары с разными приставками считались безвредно потешными, их вспоминали нечасто, в основном в побасенках и пьяных розыгрышах. Над ними подтрунивали и смеялись, как и над теми, кто перелетал в их ялы и сам становился од, кыры или улы. Так же и они, наверное, смеялись над мары, называя их не просто людьми, но людьми приречными, юл-мары. При этом над обратными перелетчиками не смеялись и не помнили даже, что Цотнай, например, улымары.
Всё равно все мары были людьми той же крови, тех же правил и того же обета. Они знали, что после зенита решать ничего нельзя и что на общий совет зовут только раз. Другого не будет. Если не пришли к назначенному утру, значит, не придут никогда. Значит, им нечего сказать и нечего делать. Значит, не помогут даже соседи, братья, сыновья и дочери.
Значит, каждый сам за себя.
Юкий кивнул и покосился на Айви, которая тут же сделала вид, что уговаривает Луя выбирать негорькие корешки по запаху. Юкий не поверил, но значительно понижать голос не стал:
– Везде так, знаешь же. И они знают. Обета нет, запретных земель не осталось, всё вскрылось, умирает и гниет. Будто зарезали. Уходить некуда.