Озей с трудом отвел глаза от кучников, пошевелил левой рукой, поморщился, отчего лицу стало больнее, чем руке, дотянулся до плошки, полил платок, убедился, что вода затекает сквозь него и сквозь разбитые губы, прополоскал рот, даже не удивившись отсутствию горечи, неловко капнул сушитель из рукава на мох, выплюнул туда воду и принялся смывать кровь так, чтобы скверная вода лилась на сушитель. Капли оказалось мало, вода не испарялась, а кровь не высыхала в порошок. Озей затряс рукавом сильнее и замер: перед ним снова стоял молодой кучник, протягивая новую плошку с водой. Озей, помедлив, принял ее, подумав, что даже в дикарях есть что-то человеческое, – и кучник вцепился в его рукав. Он дернул раз и другой, повалив Озея на войлок так, что тот охнул от боли в половине суставов. Убедившись, что походная ткань мары не поддается, кучник полоснул по ней ножом, чудом не зацепив кожу, с треском оторвал рукав, затолкал его в поясную сумку и опять вернулся к остальным.
Озей с трудом сел, постанывая, выронил пустую плошку, с омерзением глянул на бесстыдно голую руку и всхлипнул.
– Отдай! – промычал Озей, младший круга строгов, растущий муж, старший крылов и наставник птенов, промычал, будто глуп-ползун, думающий, что слёзы, глотка и кулаки важны, нужны и действенны. Он опомнился, но все-таки промычал снова, почти про себя: – Отдай. Как мне теперь… Пачкать, что ли?
Сушитель ему не отдали. Ни сразу, ни когда Озей, устав терпеть, злобно попросил отпустить его за кусты, а заодно дать сушитель или хотя бы самим капнуть на мох из рукава. Не капнули, в траву не отпустили, даже ремни с ног не сняли. Кучник просто отвязал волов и заставил их – не без усилия, тыча в морды охапками травы, – чуть попятиться, так что они едва не затоптали Озея и едва не вмяли его огромными задами в ель. Но веревки опали и позволили Озею приподняться, распоясаться и справить нужду хотя бы не под себя, а на край войлока, почти за стволом ели, насколько уж возможно. Кучник не стал ждать, пока Озей заправится и перепоясается, обронил траву и ушел к остальным. Волы шагнули к корму, ремни рванулись, выдернув из-под Озея ноги. Он чудом не отшиб копчик, упав не на корни, а снова на мох под войлоком между ними. Кучник даже не обернулся, чтобы полюбоваться или позлорадствовать. Ему было все равно. Это почему-то пугало.
Кучник подошел к Озею перед закатом, после того как вскочил, присвистнул и бережно принял на поднятую руку стремительно упавшего с неба длиннохвостого сокола. Сокол пронзительно заверещал, кучник тут же сунул в крючок клюва мясо, а сам ловко снял с его лапы полоску ткани, изучил ее, осторожно растолкал одного из дремавших стариков, что-то долго ему объяснял, помог подняться и подвел к Озею.
Старик вправду был очень древним: он еле шел, он тряс руками и головой, он был мутен глазами и собран в пучки морщин вокруг глаз и вдоль ушей, при том что скулы и лоб оставались удивительно гладкими. Он выглядел даже старше Арвуй-кугызы досмертных времен, хотя наверняка был гораздо моложе.
И голос у кучника был старческий: тонкий, тихий, дребезжащий и сиплый. Зато говорил старик на человеческом языке – медленно, неправильно и спотыкаясь, но понятно:
– Сынок, сейчас спи спокойно, отдыхай. Завтра эге приедет, большой человек, будет тебе честь и уважение. Кушать не хочешь?
Озей молчал, глядя на него. Старик что-то сказал молодому, тот достал из поясной сумки сверток, извлек оттуда непонятный брусок, оторвал от него половину и медленно, удостоверившись, что Озей не отдернется и не сбросит наземь, положил ему на колено. Лепешка это была, очень тонкая и очень плотно сложенная.
Молодой кучник сдернул сырой платок и показал Озею, чтобы не вздумал кричать.
– Кушай, сынок, – сказал старик. – И поспи. Скоро всё кончится.
Он ласково кивнул и побрел дремать дальше, отмахнувшись от попытавшегося помочь молодого. Озей смотрел ему вслед, пока глаза не заслезились. Сил на ночное зрение не осталось. Озей медленно разобрал лепешку на почти прозрачные слои и принялся рассасывать их, пока подсоленное не обращалось в сладкое.
Хоть чем-то надо было насладиться в последний раз.
6
Озей не ждал, что заснет, но заснул, крепким сном без развлечений, полетов и страхов, просто ровная темнота под горочку, как после большой работы на уборочной. И проснулся в Час Рыси, когда луна опустилась за верхушку самой высокой ели. Но проснулся Озей не из-за сгустившегося мрака снаружи, а от ощущения странности и неприятной опасности – не такой, как от кучников, а нутряной.
Он открыл глаза, сел, поморщившись от толчка крови в распухшие губы и руку, и прислушался. Вдали тоскливо щебетал зяблик, озабоченный поиском новой подруги вместо уже сидящей на яйцах, рядом бурлили огромные животы волов, чуть подальше посапывали их носоглотки. Пахло соответственно тому, что было видно и слышно. А кучников не было ни видно, ни слышно.
Но разбудил Озея не звук и не движение, даже не запах.
Он посидел, соображая, повертел головой, застыл и скосил глаза вправо, куда только что смотрел в упор и ничего не увидел. Неудобно загнанным к виску глазом распознать что-то было невозможно – зато получилось уловить движение.
Угол смутно белевшего войлока, на который Озею пришлось справлять нужду, черно поблескивал и шевелился. Будто там до сих пор осталась жидкость. Будто жидкостью, которую слил Озей, был горячий деготь. Он поблескивал, перетекая в границах лужицы. Нет, перекатывался. И лужица росла, пузырчато отсверкивая странно черными бликами, каких не бывает.
Озей вздрогнул и поспешно перебросил взор из-за плеча прямо перед собой, на перехваченные ремнями лодыжки и дальше, на истоптанные кучи навоза. Там тоже посверкивало и играло черным.
Шарики живого серебра.
Они проступили поверх навозной кучи смоляными росинками, набухли и скатились в тяжело шелохнувшуюся траву. И еще раз, и еще.
Озей затаил дыхание, вдруг сообразив, что в некоторых обстоятельствах может пригодиться даже сырой кровяной платок, натянутый тебе на нос врагом. Он дернулся, пытаясь отодвинуться подальше от кучи. Правый вол негодующе фыркнул, вывалил на кучу звучный шматок, махнул хвостом и сонно захрустел травой.
Озей замер: шевеление началось уже в траве между кучей и краем войлока, а на той стороне поляны поднялся молодой кучник. Озей прикрыл глаза, обмякая, будто дремал сидя. Кучник почти беззвучно пересек поляну, осматриваясь, подошел вплотную, постоял и отправился обратно. Озей, глянув исподлобья, заметил остро серебрящуюся под луной пыль на его подошвах.
Замершее было плавное мельтешение живого серебра возобновилось, едва кучник скрылся из виду – видимо, лег, укрывшись. Отдельные лужицы набухли, поднявшись выше травы и слились в подобие трухлявого бревна, которое быстро разбухло до очертаний человека, только очень широкого и короткого.
В орта.
В Махися.
Он распахнул совершенно серебряные глаза, и все остальное перестало быть серебряным: кожа стала бледной, но как будто людской, волосы тоже. Махись сел, быстро прикрыв пах широкой корявой ладонью, а другой рукой выволок из-под навозной кучи охапку влажного вонючего тряпья. Он встал, всё так же стеснительно прикрываясь, и сделал что-то с тряпьем, будто вывернул его наизнанку, хотя вроде и не выворачивал. На траву с шелестом упала цепочка капель и тут же осыпалась серебристая пыль – не жидкосеребряная, а навозная, подхваченная рассеянным лунным светом. Теперь в руках Махися была его обычная одежда. Он расправил рубаху по несуществующим швам, приложил ее к плечам, перевалился с ноги на ногу – и оказался одетым. В чистое и почти новое.