– Ты ведь знаешь, что со стороны ночи доносят о том же: неурожай, вода горькая, стойловый скот вымирает даже быстрее пастбищного.
– Богатство всегда кончается неожиданно, государь, – напомнил пословицу айгучи, в языке которого, как и в большинстве языков государства, «богатство» и «скот» обозначались одним словом. – Доносят уже со всех сторон, увы.
Элик вздохнул, отхлебнул из пиалы, встал, прошелся по шатру, откинул полог и оглядел степь, уходящую мимо шатров охраны к самому горизонту. Степь была прекрасна и вечна, как небо. Элик не стал высовываться за полог, чтобы полюбоваться гуляющим в яйле дежурным табуном, не стал и высматривать пастбище, недавно перенесенное из-за гряды холмов. Он повертел в руках пиалу с цветочным настоем и спросил:
– Сколько источников испортилось?
– Каждый второй колодец, государь, и до пятой части источников. Как ни странно, зимние пастбища не пострадали, удается частично спасаться перегоном. Надолго ли – не знаю.
– Ты считаешь, ненадолго, – не то спросил, не то согласился элик, не глядя на советника.
– Государь, если правая рука мерзнет и спина мерзнет, значит, пришел холод, который не обойдет голову и грудь. Земля устала от людей и ясно дает это понять. Можно пытаться не замечать этого, можно пытаться ставить йорт на зыбуне, можно варить похлебку из песка – но есть ли в этом смысл?
Элик закрыл глаза, чтобы сохранить степь в памяти, как сохраняют буквы в камне, и спросил:
– Когда предлагаешь провести съезд?
Айгучи почти уже начал отвечать, но оборвал себя и, поколебавшись, заговорил почтительно, но твердо:
– Государь, ты играл в «Цепь падений»? На самом деле люди, скот, дома и государства бегут со своей земли не по своей воле и не оттого, что земля испортилась. Они бы сидели, умирая по одному, по десять и по сто до последнего человека, и вымерли бы все до единого, так и не потеряв надежды, что когда- нибудь смерть устанет и уйдет. А бегут они только оттого, что их выдавливают соседи, которых выдавливают соседи, которых выдавливают соседи. И не так уж важно, правда ли, что у самых дальних соседей земля и вода испортилась настолько сильно, что они помчались прочь с особенной страстью и готовностью проходить сквозь людей, дома и любые границы, поставленные землей и небом. Важно другое: наша готовность. Готовы ли мы умирать до последнего на месте, надеясь, что смерть наестся и уйдет? Готовы ли мы ждать придвигающуюся волну испуганных и злых народов, намеренных пройти сквозь любые стены и границы? И готовы ли мы возглавить эту войну и бежать в чужую землю от своей, становящейся не просто чужой, но враждебной?
Элик вернулся на свой настил, осторожно поставил пиалу и ответил вопросом на вопрос:
– Скажи мне, айгучи, в чем смысл оставления родной земли, ставшей неласковой, ради чужой, которая убьет тебя быстрее, чем успеют населяющие ее люди?
Айгучи поколебался, но все-таки сказал:
– Государь, говорят, только земля устала, а небо нет. Говорят, небо позволило земле, своему любимому ребенку, покапризничать, но не отказало в жизни и другим своим детям. Говорят, всякая земля может изгнать надоевший ей народ, но вместо него должна принять новый. Живущий сейчас быстро сгинет, но для пришлого и вода снова станет сладкой, и земля плодоносной.
– Говорят? – спросил элик.
– Говорят, государь, – подтвердил айгучи. – Говорят сейчас много.
– И про запретные земли, колдовские тоже говорят? Как же они? Как же обет?
– У обета было начало, государь. Значит, должен быть и конец.
– Ахыр заман, – пробормотал элик.
Айгучи поёжился. В устах повелителя государства, простирающегося от рассвета до заката, старушечья присказка «Последнее время» звучала жутковато.
– Башка заман, государь, – сказал айгучи и осторожно добавил: – Или баш заман.
– Другое время или первое время, – повторил элик, помолчав. – Камни помнят и такое. Для нас?
– Для всех, государь. Люди ночи готовятся занять Итиль.
– Если даже их перестали пугать колдуны, значит, ты ставишь верные вопросы, айгучи, – медленно сказал элик. – Собирай съезд, я готов.
– Государь, позволь договорить. Ты не все знаешь.
– Я знаю достаточно.
– Ты знаешь достаточно для войны, государь. А я предлагаю тебе победу.
Часть третья
Переступи вторую черту
1
Он бы их, наверное, и не заметил, кабы не Махись. Махися он не стеснялся, с ним можно поговорить о чем угодно, пожаловаться, даже поплакаться, наверное, – это не по-мужски и не будет такого никогда, но Махись бы понял. А и не понял бы – никому рассказать не смог. И спеть ему можно было – кому еще-то.
Кул и запел, неожиданно для себя. Жаловался на эту дуру Сылвику, которая с ним как с бычком, выдоила без спросу и ушла, а он всю ночь не спал, обмирая от воспоминаний и от задавливаемого желания найти эту Сылвику и показать, что он не бычок, так показать, чтобы она сама растеклась и размычалась, подобно корове в охоте – об этом и запел. О том, что бы он с Сылвикой сделал, и об удовольствии, которое бы она получила, и о стыде, который сам Кул испытывал в связи с таким желанием.
Желание было стыдным со всех сторон. Достойный муж спокойно выбирает из множества жён, которые хотят понести его семя или просто получить настоящее удовольствие от единения. Пятнадцатилетний степной воин еженощно пять раз пересекает степь на лихом коне, чтобы подарить свой жар пяти едва созревшим красавицам, каждая из которых мечтает насладиться его телом и его страстью. Кучник, научившийся попадать стрелой в соперника, так же метко и уверенно направляет стрелу удовольствия в избранную соложницу, а то и нескольких, скрепляя этими стрелами семью, дети которой станут могучими повелителями степи во славу рода, идущего от отца матери и от матери отца. Молодой владыка своего мира полночи не вожделеет холодную жену, годящуюся ему в матери.
У меня, пел Кул под сочувственные кивки Махися, нет ни жены, ни познанных или вожделеющих меня красавиц, ни лука, ни коня, ни степи, ни отца, ни матери, ни рода, ни надежды получить их. Я сам, пел Кул, отказался от жизни мары, я не мары, но и жизни кучника мне не видать, нет степи рядом, нет меня в степи, и не уверен я, что сам я степняк, что степь примет меня, что я выживу в степи хотя бы один день и хотя бы одну ночь.
Каждый день я смотрю в небо и каждую ночь я смотрю в небо, пел Кул, и я не вижу небо таким, каким оно должно быть, я не вижу небо таким, какое оно на самом деле, здесь оно скрыто, заложено, объедено деревьями, утесами и холмами, здесь огромный глаз неба скрыт, залеплен, близорук и обманут, и не будет детям неба свободного вздоха и свободного взмаха, пока они не вырвутся из этого плена, вырваться из которого невозможно.
Я не знаю, пел Кул, что теперь делать, и спросить мне некого. Раньше я мог спросить Арвуй-кугызу, а теперь он ушел, и его уход проделал в моем мире дымящуюся дыру, большую, почти как небо, такую огромную, что дыра вылезла из моего мира в общий, поэтому с самого рассвета от Вечного леса тянет дымом и гарью. Полмира провалилось в эту дыру, лучшая половина мира, и мне придется жить, пел Кул, в оставшейся, дымящейся и горькой, половине, в которой никто не поможет даже советом, в которой никто не знает твоих песен и твоего языка, в которой никто не понимает твоих мыслей и чувств, да и сам ты их толком не знаешь и не понимаешь.