Надо бежать, подумала она, но ноги не слушались, и глаза не закрывались, даже слух убрать не получалось, поэтому она видела эти подъемы-опускания, слышала охи на два голоса и даже замороженно удивлялась тому, как Позанай умудряется не только держать такую тушу на весу, но и сносить ее ёрзания, не шелохнувшись.
Шелест шагов со спины Айви тоже услышала и даже поняла, сколь неуместно ее подглядывание, но двинуться не смогла. Мать-Перепелка прошла мимо, как будто не заметив, а Позанай с Чепи будто не замечали Мать-Перепелку – только Чепи заерзала быстрее и заохала тоже.
– Побыстрее, – сказала Мать-Перепелка сухо и вроде бы негромко, но за ушами Айви будто лезвие прошло. – Роща услышит – беда будет.
Позанай, кажется, открыл глаза, кивнул и дальше не охал, только дышал громко, а Чепи ёрзала сильнее и сильнее, уже не охая, а пыхтя, а Мать-Перепелка неподвижно смотрела. Чепи прошипела что-то Позанаю на ухо, тот не понял. Чепи, поочередно скособочившись на правую и левую стороны и чуть не съехав наземь при этом, положила одну ладонь Позаная себе на широкий зад, другую – на грудь и заерзала дальше.
Мать-Перепелка вздохнула. Запах щавеля защекотал ноздри.
Парочка замерла. Позанай подхватил зад Чепи и другой рукой, с усилием оторвался от ствола, трудно покачиваясь, шагнул спиной вперед раз и два, и утонул во тьме перелеска под хихиканье Чепи.
Хихиканье добило Айви. Мир стал неровно-радужным, из глаз потекло. Айви моргнула, меняя ночное зрение на обыкновенное, и побрела к столам, не обращая внимания на шепот и напев: Мать-Перепелица пошла вокруг дуба, поглаживая кору. Видимо, извинялась за дурных отпрысков, единившихся мало того что на почитаемом дереве с именем и вблизи Священной рощи, да еще и в прощальную ночь. Несколько смертельных неурожаев и загадочных моров примерно с таких невежливостей и начинались. Боги ведь тоже могут и обидеться, и поддаться раздражению.
Айви добрела́ до лавки и села, невидяще сжевала, отмахиваясь от вопросов и прочих слов, что-то вязкое и что-то острое, покорно позволила себя поднять из-за прощального стола Перепелок и провести к прощальному столу Гусей, покорно выпила подсунутый ей сырный морс, который даже, как положено, заедала сладкой стерлядкой и горькими орешками. Горше не стало. Некуда просто горше-то.
Вокруг поминали.
– Чопай рассказывал – ну, ты не помнишь, он ушел, когда отцы твои не родились, – он, говорит, когда еще Арвуй-кугыза Арвуй-кугызой не стал, во сне видел, что дальше будет. Беды всякие: буря, неурожай, глина силу не держит, скот падет, вода горькая и так дальше. За луну видел, заранее. И толку никакого, исправить или не допустить невозможно, он сам пробовал, со строгами, бесполезно. Ну и перестал рассказывать, что увидел. А все же знают и каждое утро бегут к нему, в глаза заглядывают. Он молчит, а от одного там, вроде тебя, Кокшавуй, такой…
– Чего это вроде меня?
– Род один, вот чего. И ты ж его колена, вижу. Проверим, коли хочешь. Не перебивай старика. И, значит, от того, который как Кокшавуй, он глаза отводит. Тот думает: ну все, помру сегодня. Прощается со всеми, дела передает, грустит, ложится помирать – ничего. Утром снова к нашему бежит, тот опять глаза отводит. Ну и так три дня подряд. Кокшавуй…
– Ну хватит уже.
– Хватит, хватит. Который не Кокшавуй, уже на коленях всеми богами молит: скажи, как и когда помру, готов. А тот: с чего ты взял, что помрешь? Ну ты же, говорит, в глаза не смотришь! А наш сам бух тому в колени: прости, говорит, я с твоей Ошапче единился, само случилось, по любви, а стыдно и сказать тебе боюсь. А этот орет: да ты бы хоть мою будущую могилу вскопал, я ж за эти дни три раза помер зря!
Вокруг загоготали на разные лады и принялись подтрунивать над Кокшавуем, да не над тобой, не над тобой, над тем, и, перебивая друг друга, вкручивать новые рассказы о том, какой Арвуй-кугыза был страстник, пахарь и искусник до выхода в строги, каким мощным волхвом, правильщиком и счетчиком был в строгах и сколь божественным оказался, оставшись человечным, в сане Арвуй-кугызы.
Вы регочете, как утки, а он лежит там один и умирает, чуть было не крикнула Айви, но сидя кричать такое глупо, а встать она не смогла, ноги не слушались. Айви мрачно придвинула к себе чарку, чья-то рука мягко вынула ее и заменила на ковш, Айви зарычала, но и шея не слушалась, не позволяя повернуть голову, отыскать непрошеного распорядителя и отбожить его как следует. Она придвинула ковш и с омерзением сделала несколько глотков чего-то слишком сладкого и слишком слабого.
Пьяный голос – Онто, точно, не глядя понять можно, – пытался, мекая, сбиваясь и упорно возвращаясь к потерянной нити, доказать, что Арвуй-кугыза молодец, но из бестолковых же, из боевых, всю жизнь пытался пригодиться, а когда пригодился, снова всем морочил голову своими боевыми науками, война, говорит, скоро, говорит, народ отвлекал, бестолковых плодил, а они так и не пригодились почти.
– Почти? – ласково спросил Кокшавуй, и все затихли. Одним из легших под Смертную рощу был его, Кокшавуя, первенец и любимец Сидун – он первым заметил отряд вторжения, помчался поднимать всех и смог ударить в ответ уже после первой и второй, от стрелы и ножа, смерти. Онто вякнул растерянно и замолчал. Все замолчали. Кокшавуй припал к ковшу с пивом и закашлялся, его постучали по спине.
Онто поморгал и вполголоса затянул песню Смертной рощи. Кокшавуй поспешно закивал и подхватил сквозь кашель, остальные присоединились.
Айви, кажется, заплакала или просто выпала из мира, а когда вернулась, все снова ели, пили и разговаривали, посмеиваясь, а сама она вежливо пробовала ответить на вопрос, который не поняла. Невпопад, судя по лицу Озея, который, оказывается, ее все это время и опекал, и водил, и кормил, и поил, и по спине гладил, странно, что единившейся парочкой не любовался. А забавно получилось бы: постояли бы так, любуясь, и тоже бы с ним зацепились. Озей похлипче Позаная, но и я полегче, хоть и не такая ловкая.
В этом и беда, что я не ловкая. Так и буду сбоку и сзади, никому не нужная, неумелая и уродливая. Как Кул.
Айви встала, отмахнулась от Озея и пошла с поляны. Только у самого подлеска осмотрелась, прислушиваясь, то ли надеясь, то ли опасаясь увидеть Позаная и Чепи. Но не увидела.
Их больше никто не увидел.
7
Мир – темный, мелкий и бессмысленный. Он всегда был таким, только раньше Айви этого не понимала. А теперь поняла. Это было обидно. Еще обиднее, что сама она даже хуже, темнее, мельче и бессмысленнее. И совсем обидно, что этого не исправить никак.
Никто ее не понимает, никто ее любит. Один человек только и понимал, лучше, чем сама Айви, и любил, наверное, тоже, и то сегодня стал богом и ушел. А больше таких не будет. Никаких не будет. И не поймет больше никто, и не полюбит.
И сама она больше никого не полюбит, никогда.
Айви впервые позавидовала шестипалым с их дикарским счетом «у каждого один отец, одна мать, один муж». Когда она впервые узнала об этом, страшно пожалела дикарей, до слез – как так, не целый народ – твоя семья, не весь род – твои отец, мать и братья-сёстры, не каждый любимый – твой муж, а у каждого своя норка, как у барсуков, а остальные – чужие, даже родственники – чужие, не говоря уж о соседях. А теперь вот завидовала. С народа какой спрос, а если твоя семья – только три человека, или два, или один, то никуда не денется, полюбит. И ты полюбишь. А остальные – правда чужие. Что ей, Кокшавуй – любимый и родной? Или Чепи? Или Позанай? Нет уж.