Мыла руки Шуб-ад в водах быстрой реки,
Мыла руки Шуб-ад.
Рыбы долго глядели на Шуб-ад из воды,
Рыбы долго глядели.
Сам я, словно рыбак из сетей золотых,
забираю Шуб-ад,
Забираю Шуб-ад и домой уношу,
В дом к себе уношу.
Навсегда со мной будет Шуб-ад,
Навсегда…
С того самого дня Шуб-ад и Хосед были неразлучны, но Энмешарр, который ничего не имел против самой Шуб-ад как потенциальной супруги жреца, был убежден, что сыну рано еще обзаводиться семейством, необходимо было время для постижения премудростей управления городом, для посвящения в тайны общения с Аном, Энки и Энлилем. Кроме того, необходимо было разрешение богов на этот брак, но боги медлили с ответом, о чем каждый день Энмешарр уведомлял Хоседа.
2
Солнце давно опустилось за огненно-красную линию, разделяющую белое, прозрачное небо и остывшую после жаркого дня пересохшую землю. По жестким, хрустящим изгибам темно-коричневой почвы шел человек. Он был высокого роста, широкоплечий, сильный, на вид ему было около тридцати лет. Темно-русые волосы были коротко подстрижены, дымчато-синие глаза выделялись на фоне загорелой кожи, губы, слегка приоткрытые, нашептывали что-то тихое, едва различимое. Он двигался не спеша, останавливался, застывал на какое-то время, прижав ладонь к щеке, надолго задумывался над чем-то, затем, очнувшись, продолжал свой путь. В небе вырисовывались очертания созвездий Лебедя и Лиры, загорелась звезда Денеб, луна струила на землю свой мрачный жемчужный свет. Вокруг человека – в полумраке – вырастали остроконечные очертания палаток и шатров, над некоторыми из них колыхались полотнища штандартов, едва-едва можно было различить в сумерках бледный триколор французского флага.
Человек подошел к одной из палаток, постоял недолго у входа, пытаясь разглядеть что-то в уже поглотившей все вокруг темноте, и медленно, как будто нехотя, зашел вовнутрь. Вскоре в окошке палатки зажглась лампа, можно было видеть, как человек, сидящий перед рабочим столом, что-то быстро, судорожно записывал. Лицо его выражало одновременно тревогу и какое-то странное, неземное чувство, которое невозможно было бы понять со стороны. Оно светилось огнем мучительного поиска, бессонных ночей, беспрестанного труда.
Этого человека в светящемся посреди ночи окне звали Александр Телищев-Ферье. Он был из тех людей, которые, в какие бы времена ни жили, находятся в своем времени, в своем особом измерении, в фарватере поиска иных культур, иных эпох, иных цивилизаций. Он был археологом, но не из тех, кто, закончив учебу, выбирает эту профессию как одну из многих, а из тех редких убежденных людей, кто с детства бредит открытиями, кто видит во сне подземные города, людей в разноцветных одеждах, дополненных бронзовыми или золотыми украшениями, слышит их голоса, понимает мертвый язык, на котором они говорили когда-то.
Он родился в 1974 году в пригороде Парижа, в небольшом, но красивом городке Буживаль, знаменитой «колыбели импрессионизма», месте последнего пристанища Ивана Тургенева и Жоржа Бизе. Этот город, в котором проживает всего восемь тысяч человек, знаменит многочисленными достопримечательностями: двухсотдвадцатиметровыми шлюзами, расположенными между двумя живописными берегами Сены, заросшими плакучими ивами, кварталом Святого Михаила, буживальским лавуаром, старинной общественной прачечной, а также лепрозорием Святой Мадлены XIII века, расположенным между Буживалем и Лувесьеном. Известен Буживаль и благодаря церкви Богоматери XII века, даче Ивана Тургенева, в которой расположен музей писателя, вилле Полины Виардо, дому-музею Жоржа Бизе, острову де ла Лож посреди Сены, изображенному на полотнах Альфреда Сислея, а также буживальскому острову, или острову Лягушки, запечатленному на картинах Клода Моне, Берты Моризо и Пьера Огюста Ренуара. Александр с самого детства был погружен в атмосферу прекрасного: в концентрацию культуры, истории, литературы, музыки, танца, живописи, а также природы, практически свободной от вмешательства современных технологий. Он ходил купаться на берега Сены, ловил рыбу с друзьями, гулял по выходным с отцом и матерью в парках, лесах и садах Буживаля и Лувесьена.
Мать Александра, женщина маленького роста, худая, с большими черными глазами, была француженкой. Отец, высокий, русоволосый, голубоглазый здоровяк, – выходец из старинного русского рода, внук эмигрантов первой волны. Обручившись с русским аристократом, Андреем Николаевичем Телищевым, Мари Ферье приняла православие, но вся ее семья, основной костяк которой составляли представители знаменитой в парижском регионе фарфоровой мануфактуры, были убежденными католиками. Брак, ради которого Мари отказалась от своей веры, послужил на некоторое время поводом для разрыва между матерью Александра, ее братьями и отцом, но, когда родился Александр, вражда постепенно начала сходить на нет, а со временем семья окончательно воссоединилась, и по воскресеньям, следуя старинной традиции, все родственники собирались в доме матери Мари. Александр с детства осознал этот разрыв, это странное несоответствие. Общаясь с детьми в детском саду и школе, он ощущал себя не таким, как все. Чего-то не хватало в нем, как если бы он был одноруким или одноногим. Он был наполовину русским, с длинной русской фамилией, которую на протяжении учебы в школе, коллеже, позднее в университете ни один преподаватель так и не сумел выговорить правильно. Он был другим. За его плечами невидимым фантомом возвышалась земля, породившая его предков, земля, оставшаяся позади, исчезнувшая в пучине войн и революций. Вроде бы и была на геополитической карте Россия, но той России не было.
А та Россия концентрировалась в рассказах отца об огромном имении под Петербургом, о роскошном доме на Английской набережной с видом на Неву, Меншиковский дворец, университет и Кунсткамеру, о нескольких поместьях в разных губерниях Российской империи. Когда-то, до Александра III, общее количество душ в семье прадеда составляло более пяти тысяч человек. Дед рассказывал, что многие из бывших крепостных из поместья, расположенного между Стрельной и Петергофом, жили в доме вплоть до событий 1917 года. Некоторые из них горько плакали и недоумевали, что с ними будет дальше, когда прадед с дедом после революции поспешно покидали имение. Александр любил рассматривать старые пожелтевшие фотографии, с которых, улыбаясь, смотрели на него прадед, прабабушка, еще тогда маленький дед, его сестры и братья. Он видел остроугольные арки парадного подъезда и фасадов дома, стрельчатые окна в модном в XIX веке неоготическом стиле, ровные аллеи парка, красиво постриженные кусты сирени, черемухи, акации. Были фотографии с берега Финского залива – с высоченными соснами, с зарослями остролистного рогоза. Он подолгу смотрел на фотографии конюшен, на конюха Митрофана и четырех рысаков, которых дедушка Николай вспоминал каждый раз, когда речь заходила об имении между Стрельной и Петергофом. Были фотографии дома в Петербурге, из окон можно было видеть фрегаты, барки, яхты на Неве, Благовещенский, или Николаевский, мост, повозки и кареты, запряженные то одной, то тройкой, а иногда и четверкой лошадей. На некоторых фотографиях был виден поворот, как пояснял отец, на Благовещенскую площадь. Все это было когда-то, давным-давно, и было не с ним. Александр даже не был никогда в этом городе, который так часто можно было увидеть с экрана телевизора или в Интернете. Это был город его предков, его родным был Буживаль. Но он, сам не зная почему, не мог смотреть на эти старые фотографии без волнения. Сердце билось часто, громко, все тело сжималось, слезы подступали так близко, что приходилось опускать голову, почесывать нос, чтобы домашние не заметили излишнего проявления слабости. Отец этого очень не любил.