Я быстро поднялась, испытывая смутный стыд, и с силой отбросила мяч Иде. Но меня хватило всего на пару минут, потом я опять улеглась на пол. Мариано продолжал держать ноги вытянутыми, но теперь мама отодвинула свои ноги и повернулась всем телом к отцу. Она говорила: “Ноябрь, а еще тепло”.
— Что ты там делаешь, — спросила Анджела, осторожно ложась на меня сверху, — еще недавно мы с тобой были одинаковые, а теперь ты стала длинней, видишь?
11
Весь оставшийся вечер я следила за мамой и Мариано. Мама почти не участвовала в разговоре, не обменялась с Мариано даже взглядом, она смотрела на Костанцу и на отца, но так, словно была занята своими мыслями, — смотрела и никого не замечала. Мариано же не мог оторвать от нее глаз. Он глядел ей то на ноги, то на колени, то на уши хмурым, печальным взглядом, контрастировавшим с его привычной навязчивой болтовней. Считаные разы, когда они обращались друг к другу, мама отвечала односложно, а Мариано почему-то говорил тихим, ласковым голосом, какого я у него прежде не слышала. Вскоре Анджела стала уговаривать меня остаться у них ночевать, она всегда так поступала, когда мы приходили на ужин. Обычно мама, сказав несколько фраз о том, что я наверняка доставлю беспокойство, разрешала, отец молчал, но было понятно, что он с самого начала был “за”. Однако в тот раз мама согласилась далеко не сразу, она колебалась. Тогда вмешался Мариано: напомнив, что завтра воскресенье, в школу идти не надо, он обещал сам отвезти меня до обеда домой на виа Сан-Джакомо-деи-Капри. Я слушала их бессмысленный разговор, было уже очевидно, что ночевать я останусь, и я подозревала, что, говоря вроде бы обо мне — мама слабо сопротивлялась, Мариано был настойчив, — они на самом деле ведут речь о том, что ясно лишь им двоим и чего остальные понять не могут. Когда мама наконец разрешила мне переночевать у Анджелы, Мариано принял серьезный, растроганный вид, можно было подумать, будто от моей ночевки зависело невесть что — его университетская карьера или решение серьезных вопросов, над которыми они с отцом бились десятилетиями.
Было уже почти одиннадцать, когда родители все же собрались уходить.
— У тебя нет пижамы, — сказала мама.
— Наденет мою, — ответила Анджела.
— А зубная щетка?
— У нее есть своя, она оставила в прошлый раз, и я ее убрала.
Костанца иронично прокомментировала неожиданное сопротивление мамы такому обычному делу, как ночевка у Анджелы. “Когда Анджела остается у вас, — сказала она, — разве она не надевает пижаму Джованны, разве у нее нет своей зубной щетки?” “Да, конечно, — нехотя сдалась мама и повернулась к отцу: — Андреа, пошли, уже поздно”. Тот со скучающим видом встал с дивана и попросил меня поцеловать его, пожелав доброй ночи. Мама отвлеклась и забыла меня поцеловать, зато она расцеловала в обе щеки Костанцу, да так звонко, как никогда раньше не делала: мне показалось, нарочно, чтобы подчеркнуть, что они старинные подруги. У мамы горели глаза, и я подумала: что с ней такое? Наверное, неважно себя чувствует. Мама уже направилась к дверям, как вдруг, внезапно вспомнив, что за ней стоит Мариано, а она с ним даже не простилась, почти легла ему спиной на грудь, словно теряя сознание, и — пока отец прощался с Костанцей, в очередной раз нахваливая вкусный ужин, — повернула голову и подставила Мариано губы. Это длилось всего мгновение, мое сердце бешено колотилось, я уже представляла, что они поцелуются, как в кино. Но он только коснулся губами ее щеки, и она сделала то же самое.
Едва мои родители ушли, как Мариано и Костанца принялись убирать со стола, а нас отправили спать. Но я все не могла опомниться. Что же произошло у меня на глазах, что именно я видела: невинную шалость Мариано или нечто запретное, проделанное им нарочно, — либо же нечто запретное, нарочно проделанное ими обоими? Мама никогда не была скрытной, так как же она могла стерпеть подобное прикосновение под столом, да еще со стороны мужчины, куда менее привлекательного, чем отец? Мариано ей не нравился: “Какой же он дурак”, — сказала она пару раз в моем присутствии, и даже с Костанцей она не сдерживалась, а частенько спрашивала в шутку, как это подруге удается выносить человека, который никогда не молчит. Что же означала ее нога между его лодыжками? Долго они так сидели? Несколько секунд, минуту, десять минут? Почему мама сразу не отдернула ногу? А почему после она была так рассеянна? Я ничего не понимала.
Я очень долго чистила зубы, Ида даже недовольно буркнула: “Хватит, все зубы сотрешь”. Все было, как обычно: стоило нам закрыться в их комнате, как Ида начала злиться. На самом деле она боялась, что мы как старшие займемся своими делами, и потому заранее принималась капризничать. Она сразу же с вызовом заявила, что тоже хочет спать с Анджелой, а не одна в своей постели. Сестры некоторое время спорили — “Нам тесно, уходи, нет, нам удобно”, — но Ида не уступала, она в таких случаях никогда не уступала. Тогда Анджела подмигнула мне и сказала Иде: “Ладно, но как только ты заснешь, я пойду и лягу в твою постель”. “Хорошо”, — обрадовалась Ида и, довольная не тем, что проспит рядом со мной всю ночь, а тем, что этого не сделает ее сестра, налетела на нас с подушкой. Мы с Анджелой лениво от нее отбивались. Наконец Ида прекратила, устроилась между нами и погасила свет. В темноте она весело заявила: “Дождь! Как здорово, что мы вместе! Спать совсем не хочется, давайте всю ночь болтать”. Но Анджела велела ей замолчать, сказав, что хочет спать, мы еще немного похихикали, а потом стал слышен только стучавший в окно дождь.
Я сразу вспомнила мамину ногу, зажатую между лодыжек Мариано. Я пыталась стереть эту картину, убедить себя, что она ничего не значит, что это просто дружеская шутка. Ничего не получалось. Если это ничего не значит, расскажи об этом Виттории, сказала я себе. Тетя наверняка объяснит, нужно ли придавать значение этой сцене, разве она не просила меня следить за родителями? Смотри, смотри на них внимательно, призывала она. Ну вот, я и посмотрела — и кое-что увидела. И если я расскажу об увиденном тете, я сразу узнаю, в шутку это было или всерьез. Но я уже поняла, что никогда и ни за что на свете не открою ей то, что видела. Даже если в этом не было ничего плохого, Виттория все равно бы его нашла. “Ты увидела, — объяснила бы она, — тех, кто хочет потрахаться”. Не так, как написано в книжках об устройстве человека, которые дарили мне родители — с яркими картинками и незамысловатыми, понятными объяснениями, — а как-то отвратительно и одновременно смешно: так, к примеру, как полощут горло, когда простужаются. Я бы этого не вынесла. Впрочем, достаточно мне было вспомнить тетю, как ее грубые, возбуждающие слова уже зазвучали у меня в голове, и я ясно увидела в темноте, как Мариано и моя мама занимаются тем, о чем говорила Виттория. Неужели они способны испытывать то же невероятное наслаждение, о котором рассказывала тетя и которое она пожелала испытать и мне, назвав его единственным подлинным даром, который сулит нам жизнь? Мысль о том, что, расскажи я ей все, она бы описала это теми же словами, которыми рассказывала о себе и об Энцо, только еще более грязными, чтобы запачкать маму, а через нее и отца, окончательно убедила меня, что самое лучшее — никогда не говорить ей об этой сцене.