— Я хочу домой, — сказала она тихо.
— Мы только-только пришли, — сказал я.
— Мы еще побудем, — сказала Линда. — Сейчас вам сладкое дадут!
Это она про морковку с огурцами?
Судя по всему, да.
Они в этой стране все малость того.
— Пойдем вместе, — сказал я Ванье.
— А Хейди возьмешь? — спросила Линда.
Я кивнул, взял Хейди и понес ее в комнату к детям, Ванья плелась следом. За нами шла Фрида с подносом. Она поставила его на маленький столик посреди комнаты и сказала:
— Перекусите пока. А потом будет торт.
Дети, три девочки и мальчик, по-прежнему возились вокруг кукольного дома. В другой комнате двое мальчишек гонялись друг за другом. А перед стереосистемой стоял Эрик с диском в руке.
— У меня тут есть норвежский джаз, — сказал он. — Ты джазом интересуешься?
— Да-а… — протянул я.
— В Норвегии интересный джаз, — сказал он.
— А что за диск? — спросил я.
Он показал мне обложку. Название группы ничего мне не сказало.
— Здо́рово, — кивнул я.
Ванья встала сзади Хейди и пыталась ее поднять. Хейди сопротивлялась.
— Она говорит «не надо», оставь ее, — сказал я.
Ванья не унималась, и я подошел к ним.
— Не хочешь морковку? — спросил я.
— Нет, — ответила Ванья.
— А она с намазкой. Смотри, — сказал я, подошел к столику, взял ломтик моркови, окунул его в белую массу, видимо на сметанной основе, и сунул в рот. — Ням-ням, — сказал я. — Очень вкусно!
Почему нельзя было накормить детей сосисками, лимонадом и мороженым? Леденцами на палочке? Желе? Шоколадным пудингом?
Вот ведь чертова страна идиотов. Все поголовно молодые женщины пьют тут воду в таких количествах, что она из ушей льется, они уверены, что это полезно для здоровья, но единственный достоверный результат — резко вырос энурез у молодых. Дети питаются цельнозерновыми макаронами и цельнозерновым хлебом и престранными сортами бурого риса, с чем не справляются их животы, но это никого не волнует ввиду натуральности и полезности этой здоровой еды. Увы, они здесь спутали еду и дух, поверили, что можно проесть себе путь к улучшению себя как человека, не понимая, что еда — это одно, а представления о ней — другое. Но кто скажет такое или что-то в этом духе, тот реакционер или норвежец, короче, человек, который не догоняет, потому что отстал лет на десять.
— Я не хочу, — сказала Ванья. — Я не голодная.
— Ладно, — сказал я. — А смотри — поезд. Давай построим дорогу?
Она кивнула, мы сели на пол позади ребят. Я составлял деревянные рельсы полукругом и незаметно помогал Ванье попадать в пазы ее рельсин. Хейди переместилась в комнату напротив и двигалась вдоль полки, трогая все, что там стоит. Всякий раз, как мальчишки делали слишком резкое движение, она поворачивала голову и смотрела на них.
Эрик наконец запустил диск и прибавил громкость. Пианино, бас и перкуссия на непонятных инструментах, как любят джаз-ударники определенного типа, которые стучат камнем о камень и вообще пускают в ход все, что попадется под руку. На мой взгляд, иногда это бессмысленно, иногда смешно. И я терпеть не могу, когда публика аплодирует этому на концертах.
Эрик постоял, кивая в такт, потом повернулся, подмигнул мне и ушел на кухню. В этот момент раздался звонок, пришли Линус и Акиллес, его сын. Под верхней губой Линус перекатывал снюс, а одет был в черные джинсы и черное пальто поверх белой рубашки. Светлые волосы были чуть растрепаны, глаза, устремленные вглубь квартиры, — честные и наивные.
— Алоха! — сказал он. — Как твое ничего?
— Норм, — ответил я. — А у тебя?
— Жизнь бьет ключом.
Акиллес, мелковатый, но с большими черными глазищами, не спускал их с ребят на полу передо мной, пока стаскивал с себя куртку. Дети — как собаки, тотчас унюхивают в толпе своих. Ванья смотрела на Акиллеса. Он ее фаворит в саду, она выбрала его на роль нового Александра. Но, раздевшись и разувшись, он прямиком пошел к остальным ребятам, Ванья ничего не могла с этим поделать. Линус двинул в сторону кухни, и блеск в глазах, который я вроде бы уловил, не мог быть вызван ничем иным, кроме как желанием потрындеть.
Я встал посмотреть, где Хейди. Она сидела под окном рядом с юккой и раскладывала вокруг себя небольшими кучками землю из горшка. Я подошел к ней, поставил ее на ноги, собрал руками, как смог, землю обратно в горшок и пошел на кухню поискать, чем бы протереть пол. Ванья увязалась за мной и на кухне сразу залезла к Линде на колени. В гостиной заплакала Хейди, и Линда посмотрела на меня вопросительно.
— Я ею займусь, — ответил я, — но мне бы тряпку, нужно там вытереть.
К разделочному столу было не подойти, похоже, там готовили целый обед, но я не стал к нему пробиваться, а пошел в туалет, отмотал побольше туалетной бумаги, намочил ее под краном и вернулся в гостиную, чтобы навести порядок. Все еще рыдающую Хейди я подхватил под мышку и понес в ванную отмывать ей руки от земли. Она брыкалась и вырывалась.
— Хорошая моя, не плачь, — приговаривал я, — сейчас помоемся, тут чуть-чуть только, ну…
Плач прекратился вместе с окончанием мытья, но Хейди по-прежнему была не в духе, не желала слезать на пол, а только болтаться у меня под мышкой. В гостиной Робин, скрестив руки на груди, наблюдал за своей дочкой Тересой, — она всего-то на несколько месяцев старше Хейди, а говорит развернутыми фразами.
— А ты что же, пишешь что-нибудь сейчас? — спросил Робин.
— Да, понемногу, — ответил я.
— А ты где пишешь, дома? — спросил он.
— Ну да, у меня своя комната.
— Это ж трудно, наверно? Неужели тебя не тянет посмотреть телевизор, или постирать, или еще что-нибудь?
— Да нет, нормально. Выходит чуть меньше рабочего времени, чем если бы у меня был кабинет где-нибудь в городе, но…
— Вот именно, — сказал он.
У него были довольно длинные светлые волосы, на затылке волнистые; голубые глаза; плоский нос и широкий подбородок. Крепышом его было не назвать, но и не хиляк. Одевался он как двадцатилетний, хотя ему было уже под сорок. Понятия не имею, что у него было на уме, о чем он думал в тот момент, но никакой загадки в нем вроде не было. Наоборот, лицо и манера создавали ощущение открытости. Хотя при этом что-то такое в нем чувствовалось еще, душок какой-то. Работа его состояла в интеграции беженцев в нашем округе, он мне как-то рассказал об этом, а я, задав пару уточняющих вопросов, сколько беженцев мы приняли и прочее, решил дальше не углубляться, потому что моя точка зрения и симпатии настолько отклоняются от единой нормы, которую, как я предполагал, представлял Робин, что рано или поздно это непременно выплыло бы наружу, и я бы, в зависимости от, оказался сволочью или идиотом, в чем особого смысла я не видел.